Дом на берегу лагуны - Ферре Росарио. Страница 70

Мы с Кинтином обожали наш прекрасный дом. Нам нравилось жить в окружении предметов искусства: картин, скульптур и антиквариата, который мы собирали на протяжении многих лет. Но мы почти не общались друг с другом. Я была влюблена в террасу Павла, которая по вечерам светилась, будто золотое озеро над водами лагуны. Мне нравились окна от Тиффани, слуховые окошки с лепниной из алебастра, полы из мраморной мозаики, и я следила за тем, чтобы все сверкало чистотой. Я была так занята – каждый день расписан по минутам, – что у меня почти не оставалось времени писать. Иногда я не спала допоздна, обдумывая, что я напишу на следующий день, но начинался день, а с ним беготня и суета, я крутилась как белка в колесе, и в результате не было написано ни слова. Супружеская гармония, достигнутая с таким трудом, не она ли увела меня от моей цели? Исабель Монфорт, та, которая в день своей свадьбы двадцать шесть лет тому назад поклялась, что станет писательницей, существует ли она?

Около трех месяцев назад – 15 июня 1982 года, чтобы быть точной, – я начала вновь писать «Дом на берегу лагуны». Меня никогда не прельщала роль Пенелопы, которая постоянно откладывала исполнение собственных намерений.

Несколько лет назад я нервно заполняла страницу за страницей, которые мне потом стоило большого труда расшифровать, – такой неуверенной в себе я была. Потом я исписала сотни страниц уже в более спокойном состоянии на портативной машинке «Смит Корона», которую купила тайком от Кинтина. Я сама не знала, что пишу – роман, дневник или хаотические заметки, которые никогда не закончу, потому что все время боялась, что их обнаружит Кинтин. А когда родился Вилли, я вообще спрятала рукопись и за несколько лет не написала ни слова.

Когда мы с Кинтином вернулись из Бостона после того, как Мануэль закончил университет, я потихоньку достала рукопись и попыталась нацарапать несколько абзацев, но скоро пришла в отчаяние. Это было все равно что пешком пересекать пустыню. Стоило мне выбрать направление, я чувствовала на себе инквизиторский взгляд Кинтина, и все уходило от меня, как вода в песок. Я забывала, где родились мои родители, каковы были их чаяния и надежды, какими были родители Кинтина; я забывала даже собственное имя, дату и место своего рождения. Однажды Вилли увидел, как я сижу за машинкой и плачу. Он подошел ко мне и сказал, что я не должна бояться, я должна продолжать писать, ведь искусство – это единственное, что может спасти мир. С помощью Вилли я и написала остальные страницы.

Вилли родился в 1966-м, и его появление в доме было похоже на дуновение свежего ветра в раскрытые окна. Понятие «любимый ребенок» – вещь очень зыбкая. Мануэль был мой старший сын, и я глубоко любила его; сознание того, что я могу опереться на его крепкое плечо, приносило мне громадное успокоение. Но Вилли, несмотря на то что в нем не было моей крови, разбудил во мне нежность особого рода. Я глубоко верю в значение имен и думаю даже, что порой именно они определяют судьбу. Когда мы рождаемся, родители выбирают нам имена вслепую, но постепенно, накапливая жизненный опыт, мы наполняем их содержанием, вдыхаем в них собственные, присущие нам качества. Исабель, например, имя, которое соответствует написанию, – внутри него будто содержится меч правосудия, потому что большая буква I похожа на меч; Кинтин – имя хрупкое, в нем слышится отказ от прошлых обещаний и неоправданные ожидания на будущее; Мануэль – это имя Христа, того, кого называли Иммануил, «несущий надежду»; Вилли – имя невинности, и названный так человек навсегда сохранит невинной свою душу.

Вилли все схватывал на лету. Даже ребенком он все понимал. Он от природы был наделен тонкой интуицией и способностью глубоко чувствовать. Если я была грустна или чем-то озабочена, он тут же подходил ко мне и целовал в щеку. Кинтин и Мануэль могли забыть о дне моего рождения, Вилли не забывал никогда. Однажды в день рождения он повел меня погулять по Старому Сан-Хуану, и мы вместе посидели в кондитерской «Бонбоньерка», где заказали кофе с молоком и гренки по-майоркски.

Когда Петра приняла на себя заботы о Вилли, ей было уже семьдесят семь, но ей никто ни за что столько бы не дал. Она будто сбросила лет двадцать. Она бегала за ним, растопырив руки, похожая на огромную наседку, и ни на миг не спускала с него глаз. Ноги у нее были изуродованы артритом, который она сама лечила с помощью примочек из листа алоэ. Петра гордилась тем, что Вилли – внук Буэнавентуры и одновременно ее праправнук. Она свято хранила нашу семейную легенду о том, что мы нашли и усыновили его в Нью-Йорке и что он сын молодой пуэрто-риканской пары, которая трагически погибла в автокатастрофе. Но она очень любила и Мануэля, и меня сердило, что они оба всегда и на все спрашивали у нее разрешения. Только потом они приходили ко мне и ставили меня в известность, где они были и что делали: играли в бейсбол в спортклубе Аламареса или ходили с друзьями купаться. Вилли и Мануэль так любили Петру, что в конце концов я признала себя побежденной и больше не пыталась с ней соперничать.

Петра старалась, чтобы братья ладили друг с другом. У нее на коленях всегда хватало места для обоих – ноги у нее были мощные, а бедра необъятные, – и, когда мальчишки устраивались на ее крахмальном переднике, он топорщился вокруг ее коленок, будто зубчатая крепостная стена. Еще она позволяла им забираться к ней на спину и плыла вместе с ними по аллеям сада, похожая на громадного черного кита. Она пела им одни и те же песни, рассказывала одни и те же сказки и старалась быть как можно ласковей с Мануэлем, – он не должен был догадываться, что Вилли она любит больше.

Однажды – Вилли было тогда три года – он играл возле меня на террасе. И вдруг упал как подкошенный. Я подбежала к нему и взяла на руки; глаза у него закатились, в уголках губ выступила белая пена. Я бросилась вместе с ним в больницу Аламареса, и там ему поставили диагноз, назвав это «небольшим нарушением»: приступ эпилепсии в легкой форме. Я пришла в ужас. Я была уверена, что ни в семье Мендисабалей, ни в семье Монфорт случаев заболевания эпилепсией не было, но я ничего не знала о семье Авилес. В тот же вечер я спустилась к Петре в нижний этаж.

– Можешь его вылечить? Есть какое-нибудь средство от этого? – спрашивала я в тревоге.

Петра успокоила меня.

– Не нужно беспокоиться, Исабель, – сказала она. – В Африке то, что случилось с Вилли, не считается болезнью. Это означает, что в жизни его ждет большой успех.

Мануэль очень любил спорт, и иногда по воскресеньям Кинтин играл с ним в бейсбол. Или они вместе ходили на «Бертраме» в лагуну Морро – порыбачить в неспокойных, покрытых бурунами волнах Атлантики. Они возвращались под вечер совершенно измученные, но счастливые.

Несколько раз Кинтин брал с собой Мануэля на митинги сторонников интеграции в состав США, и, когда его спрашивали, какая страна на свете самая лучшая, Мануэль всегда с энтузиазмом отвечал: «Соединенные Штаты Америки!» – чем невероятно радовал Кинтина. У Мануэля все получалось само собой. Когда Кинтин впервые бросил его в воду в бассейне спортивного клуба, он взял и поплыл; позже он стал лучшим игроком в бейсбольной команде школы. Но на приготовление уроков он тратил времени вдвое больше, чем Вилли. С годами характер у Кинтина смягчился, и, когда во время летних каникул Мануэль начал подрабатывать в «Импортных деликатесах», он постарался по-доброму научить сына всем премудростям коммерческой деятельности, не применяя к нему те спартанские методы, воздействие которых он некогда ощущал на себе.

Вилли не отличался атлетическим сложением, он унаследовал тонкую кость Росичей. Он жил искусством, как его бабушка Ребека и как его дядя Игнасио, и был твердо уверен, что «человека, чтобы он чувствовал себя счастливым, каждый день должно посещать вдохновение». Мы с Петрой были уверены, что Вилли – вундеркинд. В десять лет он играл на фортепьяно ранние сонаты Моцарта; в одиннадцать исполнял главную роль в театральной постановке школьной драматической студии; в двенадцать уже знал, что хочет стать художником. Петра называла его «домашний громоотвод», потому что он забирал все негативные электрические разряды обитателей дома – от моих страхов до вспышек гнева Кинтина – и превращал их в благотворные импульсы.