Молодость - Кутзее Джон Максвелл. Страница 3
Он уходит в дом, оставив Жаклин в проулке. И минут пять спустя слышит, как заводится двигатель, как отъезжает, тарахтя, мотороллер.
Сожалеет ли он? Разумеется, сожалеет, что Жаклин прочла то, что прочла. Однако настоящий вопрос в другом – что двигало им, когда он писал то, что писал? Может быть, он для того, чтобы она прочла, и писал? А оставляя подлинные свои мысли на виду, просто пытался найти способ сказать ей то, что по трусости своей не решался сказать в лицо? Да и какие они, его подлинные мысли? По временам он чувствовал себя счастливым, даже удостоенным привилегии – жить с такой красивой женщиной или хотя бы жить не в одиночестве. По временам же им владели чувства совсем иные. Где она кроется, истина, – в счастье, в несчастье или где-то посередине?
Вопрос о том, что можно поверять дневнику, а что следует навсегда оставлять в сокровенности, относится к самой сути писательства как он его понимает. Если ему придется стать собственным цензором, наложить запрет на выражение низменных эмоций – негодования, вызванного тем, что кто-то вторгся в его квартиру, или стыда за то, что любовник из него получается так себе, – как же тогда эмоции эти преобразятся, обратятся в поэзию? А если поэзия не станет силой, преобразующей низменное в возвышенное, зачем тогда вообще с ней связываться? И потом, откуда следует, что чувства, которые он описывает в дневнике, и есть его подлинные чувства? Откуда следует, что при всяком движении пера он остается доподлинно самим собой? В какой-то миг он может быть собой, в какой-то другой – просто прикидываться. Как узнаешь наверняка? И почему, собственно, он должен желать это знать?
Вещи редко бывают такими, какими выглядят, – вот что ему следовало сказать Жаклин. Но существует ли хотя бы вероятность того, что она поняла бы сказанное? Как смогла бы она поверить, что все, прочитанное ею в дневнике, было не правдой, низменной правдой о том, что совершалось в сознании ее любовника тягостными вечерами молчания и вздохов, но, напротив, – вымыслом, одним из многих возможных вымыслов, правдивых только в том смысле, в каком правдиво любое произведение искусства – верное себе, своим сущностным целям, – как бы она поверила, если низменное прочтение столь точно отвечало питаемым ею подозрениям насчет того, что этот самый любовник нисколько ее не любит, что она ему даже не нравится?
Жаклин не поверит ему по той простой причине, что он и сам себе не верит. Не знает он, во что верит. Временами он думает: ни во что. Но в конечном счете остается только одно: первая его попытка жить с женщиной завершилась провалом, позором. Надо возвращаться к жизни одинокой, а такая жизнь особых прелестей не сулит. Да и нельзя же вечно жить в одиночестве. Присутствие любовницы есть неотменная часть жизни художника: даже если ты не попадаешь в западню брака, а он, уж конечно, постарается в нее не попасть, нужно как– то научиться жить рядом с женщиной. Искусство не может питаться одними лишениями, томлением, одиночеством. Помимо них должны существовать и близость, страсть, любовь.
Пикассо, великий художник, возможно, самый великий из всех, – вот он, живой пример. Пикассо влюбляется в женщин, в одну за другой. Одна за другой они переезжают к нему, делят с ним жизнь, позируют. И из страсти, заново вспыхивающей с появлением каждой новой любовницы, те Доры и Пилар, которых случай приводил на порог его дома, рождались заново – бессмертными творениями искусства. Так это и происходит. А что же он? Может ли он пообещать, что женщин его жизни, не только Жаклин, всех, непредставимых пока, женщин, которые у него еще впереди, будет ждать подобная же участь? Ему хотелось бы верить в это, однако его томят сомнения. Выйдет ли из него великий художник, это может сказать лишь время, но одно он знает наверное – он не Пикассо. Весь мир его чувств отличен от мира Пикассо. Он смирнее, мрачнее, он – человек более северный. Да и черных гипнотических глаз Пикассо у него не имеется. Если он когда-нибудь и попытается преобразить женщину, то сделает это без присущей Пикассо жестокости, он не станет сгибать и выкручивать ее тело, точно кусок металла в раскаленном горниле. Но ведь писатели и не схожи с живописцами: в них, в писателях, больше упорства, больше тонкости.
Не такова ли участь всех женщин, вступающих в связь с художниками: худшее или лучшее, что в них есть, извлекается из них и преобразуется в вымысел? Он вспоминает Элен из «Войны и мира». Не была ли Элен поначалу любовницей Толстого? И приходило ли ей хоть когда-нибудь в голову, что, даже спустя долгое время после ее кончины, мужчины, которые и в глаза-то ее ни разу не видели, будут с вожделением помышлять о ее прекрасных голых плечах?
Неужели все это и должно быть таким жестоким? Наверняка же есть какой-то лад сосуществования, при котором мужчина и женщина вместе едят, вместе спят, живут вместе и остаются при этом погруженными каждый в свой собственный мир. Может быть, оттого-то роман с Жаклин и был обречен на провал, что она, не обладая художественной натурой, не могла по достоинству оценить потребность художника во внутреннем одиночестве? Если б Жаклин была, к примеру, скульпторшей, если б обтесывала свой мрамор в одном углу квартиры, покамест он сражался в другом со словами и рифмами, – смогла бы тогда любовь расцвести между ними? Не в этом ли мораль их с Жаклин истории: для художников самое лучшее – вступать в любовную связь лишь с художниками?
Глава вторая
Роман завершился. После недели гнетущей близости комната снова в полном его распоряжении. Он сваливает коробки и чемоданы Жаклин в угол и ждет, когда она их заберет. Этого не происходит. Взамен, Жаклин однажды вечером появляется вновь. Она пришла, говорит Жаклин, не для того, чтобы снова здесь поселиться («Жить с тобой невозможно»), а из желания заключить пусть и худой, но мир («Я не люблю вражды, она меня угнетает»), мир, который приводит к тому, что она снова ложится с ним в постель, а после, уже в постели, начинает разглагольствовать о сказанном им про нее в дневнике. Жаклин говорит, говорит: засыпают они не раньше двух.
Он просыпается поздно, слишком поздно, чтобы поспеть на восьмичасовую лекцию. Это уже не первая лекция, которую он пропускает с тех пор, как в жизни его появилась Жаклин. Он отстает в учебе и не видит возможности хоть как-то наверстать упущенное. В первые два университетских года он был звездой своего курса. Все давалось ему легко, он неизменно на шаг опережал лектора. Однако в последнее время мозг его словно заволокло туманом. Математика, которой они занимаются, стала более современной и абстрактной, и он начал сбиваться, путаться в ней. Он еще понимает то, что появляется строка за строкой на доске, однако все чаще и чаще общая аргументация от него ускользает. На занятиях с ним случаются приступы паники, которые он изо всех сил старается скрыть.
Странно, но все выглядит так, словно только с ним одним это и происходит. Даже у скучных зубрил с его курса сложностей вроде бы не прибавилось. Его оценки снижаются месяц за месяцем, а их – остаются какими были. Что же до звезд, настоящих звезд, так он просто плетется за ними далеко позади.
Никогда еще не приходилось ему работать на пределе своих возможностей. Чуть меньше того лучшего, на что он способен, всегда было достаточно. Теперь же он вынужден бороться за жизнь. Если он не отдастся работе полностью, ему конец.
И тем не менее целые дни проходят в сером тумане усталости. Он ругмя ругает себя, снова ввязавшегося в роман, который обходится ему так дорого. Если такую цену надо платить, чтобы иметь любовницу, как же выходят из положения Пикассо и прочие? Ему попросту не хватает сил бегать с лекции на лекцию, с работы на работу, а когда день заканчивается, еще и оказывать знаки внимания женщине, у которой эйфорию сменяют приступы чернейшего мрака, заставляющие ее копаться в груде испытанных ею за целую жизнь обид.
Строго говоря, Жаклин больше с ним не живет, однако считает себя вправе заявляться к нему в любой час дня и ночи. Иногда она приходит, чтобы отчитать его за то или иное слово, завуалированный смысл которого открылся ей только теперь. Иногда – просто потому, что подавлена и ищет поддержки. Хуже всего бывает после сеансов психоанализа: Жаклин снова и снова воспроизводит все происшедшее в кабинете врача, пытаясь проникнуть в значение малейших его жестов. Она вздыхает и плачет, стаканами пьет вино и отключается в самый разгар любовной игры.