Осень в Петербурге - Кутзее Джон Максвелл. Страница 35
Они достигают конца Свечной, Нечаев легким нажимом плеча указывает, что следует повернуть направо.
— Вы хоть отдаленно представляете себе, что приходится сейчас выносить вашей подруге?
— Подруге? Вы про чухонку? Она не сломается, я в ней уверен.
— Вы заговорили бы по-другому, если б ее увидели.
— А вы ее видели?
— Полицейские приводили ее в дом, чтобы она указала им на меня.
— Ну и пусть, я за нее не боюсь, она отважна и долг свой знает. Успела она перемолвиться с дочерью вашей хозяйки?
— С Матреной? О чем?
— Да ни о чем, так просто. Она любит детей. Она ведь и сама ребенок — очень простодушный и очень прямой.
— Меня допрашивала полиция. И еще будет допрашивать. Я ничего не утаил. Я и впредь утаивать не собираюсь. Предупреждаю, использовать Павла как орудие против меня я вам не позволю.
— Зачем же мне использовать против вас Павла? Я самого вас могу использовать.
Они уже добрались до Садовой, до сердца Сенного рынка. Он упирается и встает, не желая двигаться дальше.
— Вы дали Павлу список людей, которых хотите убить, — говорит он.
— Мы с вами уже разговаривали об этом списке — неужто не помните? Это всего лишь один из многих. Списков существует немало и в немалом числе экземпляров.
— Я не о том вас спрашиваю. Я хочу знать…
Нечаев, откинув назад голову, хохочет. Облако пара вырывается из его рта.
— Так вы хотите узнать, состоите ли вы в одном из них?
— Я хочу узнать, не потому ли Павел отпал от вас — понял, что я намечен в жертвы, и отказался иметь с вами дело.
— Нелепая мысль, Федор Михайлович! Ни в каких списках вас, разумеется, нет! Вы слишком ценный человек. Да к тому же, это между нами, совершенно не важно, чьи имена там значатся. Важно, чтобы они знали: их ожидает возмездие, — чтобы у них поджилки тряслись. Такие вещи народу понятны, он их одобряет. А отдельные лица ему ничуть не интересны. Народ страдал с незапамятных времен и теперь требует, чтобы страдали, в свой черед, и они. Так что не беспокойтесь. Ваше время еще не пришло. На самом-то деле мы были бы рады работать вместе с такими людьми, как вы.
— С такими, как я? Это что же за люди такие? Уж вы не ждете ли, что я стану писать для вас прокламации?
— Разумеется, нет. Для прокламаций ваш талант не подходит, для них вы слишком чистосердечны. Идемте, что же на месте стоять. Я хочу отвести вас кое-куда. Заронить в вас, так сказать, семя.
Нечаев снова берет его за руку, и они продолжают поход по Свечной. Навстречу движутся двое офицеров в оливковых драгунских шинелях. Нечаев уступает офицерам дорогу, приподымая в веселом приветствии руку. Офицеры отвечают кивками.
— Я прочел ваш роман «Преступление и наказание», — возобновляет беседу Нечаев. — Он-то меня и вразумил. Превосходная книга. По временам она меня даже пугала. Болезнь Раскольникова и тому подобное. Вам наверняка довелось выслушать ей немало похвал. Но я все равно скажу…
Нечаев прижимает руку к груди, а затем, словно вырывая сердце, выбрасывает ее перед собою. Похоже, нелепость жеста удивляет его самого, ибо лицо Нечаева заливает краска.
Это — первое, сколько он может припомнить, не рассчитанное заранее — движение Нечаева его удивляет. Девственная душа, думает он, не понимающая толком собственного волнения. Как оживающее творение доктора Франкенштейна. Впервые за все это время он ощущает прилив сострадания к этому озлобленному, невзрачному юноше.
Теперь они в самом чреве Сенного рынка. Нечаев ведет его узкими улочками, загроможденными лотками мелочных торговцев и какими-то бочками, сквозь толчею, сквозь зловонье немытых тел.
Они останавливаются у двери одного из домов. Нечаев извлекает из кармана синий шерстяной шарф.
— Мне придется попросить у вас дозволения завязать вам глаза, — говорит он.
— Куда вы меня ведете?
— Туда, где я теперь обитаю, — к народу. Что до повязки, так будет проще для нас обоих. Вы сможете после со спокойной душой заявить, что не знаете, где меня искать.
Закрывшая глаза повязка вновь позволяет ему насладиться роскошью головокружения. Нечаев ведет его, он натыкается на каких-то встречных и получает от них толчки, один раз он, запнувшись, падает, и Нечаев помогает ему подняться.
Они сворачивают с улицы во двор. Из близкого кабака доносится пение, гитарный звон, веселые крики. Пахнет помоями и рыбьими потрохами.
Рука его ложится на перила.
— Шагайте осторожнее, — произносит голос Нечаева, — тут такая темень, что даже сними я повязку, вы все равно ничего не увидите.
Приволакивая, точно старик, ноги, он сходит по ступеням. Воздух промозгл и недвижен. Где-то неспешно каплет вода. Совсем как в пещере.
— Ну вот, — говорит Нечаев, — голову поберегите.
Пришли. Он стягивает повязку. Они с Нечаевым стоят внизу темной деревянной лестницы, перед закрытой дверью. Нечаев стучит четыре раза, потом три. Они ждут. Ни звука, только вода все капает, капает. Нечаев повторяет условный стук. Ответа нет.
— Придется подождать, — говорит Нечаев. — Идемте.
Он стукает в дверь по другую сторону лестницы, толкает ее и отступает, пропуская гостя вперед.
Они в подполье, столь низком, что ему приходится держать голову наклоненной, освещаемом лишь затянутым бумагой оконцем под самым потолком. Голый каменный пол — даже стоя на нем, он чувствует пронизывающий подошвы холод. Вдоль стен тянутся по полу какие-то трубы. Пахнет сырой штукатуркой, мокрым кирпичом. Кажется, будто по стене тонкой пленкой стекает вода, хотя этого, конечно, быть не может.
Вдоль дальней стены подвала натянута веревка с перекинутым через нее свежевымытым тряпьем, таким же сырым и серым, как само это помещение. Под веревкой стоит лежак, на котором в одинаковых позах — спинами к стене, подтянув к подбородкам колени и обняв их руками, — сидят трое детей, босых, в холщовых рубахах. Самая из них старшая — девочка. Волосы ее сальны, нечесаны, верхнюю губу покрывает слизь, которую она апатично сглатывает, собирая языком. Из двух других один в том возрасте, когда ребенок еще только-только начинает ходить. Дети не двигаются, не издают ни звука. Просто глядят на вошедших слезящимися, лишенными любопытства глазами.
Нечаев зажигает свечу, ставит ее в стенную нишу.
— Это здесь вы живете?
— Нет. А впрочем, какая разница?
Нечаев начинает прохаживаться по комнате взад-вперед. У него вновь возникает мысль о запертом в клетку сгустке энергии. Он представляет себе Павла, вышагивающего рядом с Нечаевым. Нет, Павел двигался иначе. Нетрудно теперь понять, почему Павел выбрал его в руководители.
— Позвольте я объясню, зачем я привел вас сюда, Федор Михайлович, — начинает Нечаев. — В комнате за той дверью стоит печатный станок — ручной. Разумеется, нелегальный. Идиот, у которого хранится ключ, к сожалению, отсутствует, хоть он и обещал быть на месте. Я предлагаю вам воспользоваться этим станком, прежде чем вы покинете Петербург. Все, что вы пожелаете сказать, разойдется за несколько часов в тысячах экземпляров. В такое время, как наше, время, когда мы стоим на пороге великих событий, любой ваш вклад способен оказать громадное воздействие. Имя ваше пользуется уважением, в особенности у студентов. Если вы от собственного имени расскажете о том, как расстался с жизнью ваш приемный сын, студенты неминуемо выйдут на улицы, хотя бы только из возмущения.
Нечаев останавливается прямо перед ним.
— Я сожалею о смерти Павла Исаева. Он был хорошим товарищем. Но мы не вправе смотреть только в прошлое. Мы обязаны воспользоваться его смертью, чтобы разжечь пламя. Он бы со мной согласился. Он настоял бы на том, чтобы вы нашли для вашего гнева достойное применение.
Еще не закончив, Нечаев, видимо, понимает, что хватил лишку, и неуклюже поправляется:
— Для вашего гнева и вашего горя, хотел я сказать. Чтобы не получилось, что Павел умер впустую.
Разжечь пламя — это уж чересчур. Он поворачивается, чтобы уйти. Но Нечаев вцепляется в его руку.