Виктор Цой. Стихи. Документы. Воспоминания - Цой Марианна. Страница 47

— А как вы считаете, какие песни о проблемах молодежи нужно писать?

— Понимаете, я пишу песни не потому, что нужно, а потому, что меня лично волнуют проблемы. Вот как раз, когда «нужно», получается нечестно. А если меня не волнует какая-то проблема, если не почувствовал то, что меня бы задело, — я не могу писать песню.

— Получается, что надо писать только о том, что испытал сам? Вы же написали антивоенную песню «Я объявляю свой дом безъядерной зоной», хотя не испытали ужасов войны?

— Понимаете, хотя эта тема разработана многими, за нее, по сути, серьезно никто не берется. Тем же, кто пишет псевдопатриотические и псевдоантивоенные песни, не верят. Я написал эту песню потому, что тема войны действительно меня взволновала и волнует до сих пор.

— А может ли рок-музыка решить какие-то проблемы?

— В принципе, рок-музыка в социальном плане — вещь довольно сильная, среди музыкантов есть люди, которым верят, и они многое могут сделать. Если бы нам чаще давали возможность выступать в газетах, на телевидении, излагать свою точку зрения на разные вопросы, то, может быть, моя музыка и тексты были бы иными. А поскольку, скажем, у меня нет такой возможности, я все стараюсь выразить в песнях.

Интервью газете «Молодежь Эстонии», 9 мая 1988 г

— Скажите, Виктор, вам часто приходится выступать в такой «тихой» аудитории, которая наблюдалась в рок-гостиной нашего Дворца культуры и спорта? Обычно ваша публика кричит, и шумит, и танцует, в общем, очень откровенно выражает эмоции.

— Ну, конечно, нечасто. Но, заметьте, в зале сидели далеко не тинэйджеры, ведь кричат, в основном, они. И потом такие концерты, где я один с гитарой, и не рассчитаны на бурную реакцию.

— А бурная реакция вам необходима?

— Нет, мне важно — чувствовать. Вот это очень важно.

— Сейчас нашему року открыли все окна, все двери, подул сквозняк, все можно, подполье кончилось — вы верите в свежесть этого сквозняка?

— Знаете, мне все равно. По большому счету мне все равно, где играть — в квартире, в подпольном клубе или в зале на десять тысяч человек. У меня есть возможность играть — я играю. Нет такой возможности — я готов это делать бесплатно. Сейчас у меня есть возможность шире выступать — я ею пользуюсь, и то не всегда. В любом случае делаю то, что хочу. Разумеется, насколько позволяет ситуация, в том числе и политическая ситуация в стране.

— И вы совершенно не думаете о том, насколько искренни те, кто сейчас громко так заговорили о роке, как о больном ребенке, нуждающемся в ласке?

— Нет, я вполне отдаю себе отчет в этой суете. И не доверяю ей.

— А чему вы доверяете?

— Не знаю… Есть люди, которым доверяю, и есть люди, которым я не доверяю. Есть люди, в чьей искренности сомневаться не приходится, и есть люди, которые мне кажутся нечестными. Допустим, тот, кто два-три года назад кричал, как это ужасно, как это все омерзительно, какое это подонство и пошлятина, сейчас кричит, какие они замечательные, наши рокеры, какие они молодцы и борцы за правое дело…

— Вы себя ощущали когда-нибудь борцом за правое дело?

— Скорее, я просто занимался тем, что мне нравится, и к каким-то препятствиям, которые приходилось преодолевать, относился философски. Потому что точно знал, что ничем дурным я не занимаюсь. По большому счету все эти конфликты с роком на меня не влияли. Они меня не заботят. Заботит отношение людей — в массе. И я бы не согласился поменяться местами с… кого бы лучше вспомнить? В общем, с любым представителем популярной эстрады.

— То, что произошло у нас в стране с рок-музыкой, как вы думаете, это нормальный, тысячелетний конфликт поколений или нечто принципиально отличное?

— Конечно, в этом есть доля проблемы «отцов и детей», потому что всегда получается так, что у власти стоят «отцы», то есть люди другого поколения, которым непонятно и неблизко то, что волнует, тревожит, будоражит «детей». И они считают это не недоступным для себя, а неестественным, быть может, ненормальным. В отличие от «детей», которые считают это своим, считают своей культурой и так далее. Такой конфликт существует всегда и везде. И даже на Западе всем группам, направлениям и течениям приходилось через это проходить. А потом все новое всегда натыкается на сопротивление старого. Но с нашим роком, конечно, сыграла свою роль и ситуация в стране, которую называют периодом застоя. Это слово, хоть его уже затаскали, по сути своей очень точное — застой. И оно говорит само за себя. Согласитесь, это очень странно, когда пишешь песни, в которых нет ничего крамольного, а воспринимаются они и как крамола, и как мерзость. При том, что сам ты точно знаешь, что можешь собрать многотысячный зал, — и люди придут, и будут слушать, и откликаться, и переживать вместе с тобой. Но ведь, правда, странно — всерьез предполагать, что в зал этот собираются тысячи подонков и мерзавцев? А если почитать некоторые газеты трехлетней давности, то так оно и складывалось в чьих-то недалеких умах и еще преподносилось как истина в последней инстанции. Странно, когда ты знаешь, что можешь работать, что ты живой, а тебя не замечают и делают вид, что тебя в природе нет. А ты на самом деле просто другой, не такой, как все привыкли, — не такой блестящий, переливающийся и радующий глаз. И за это тебя исключают из поля зрения. Вот это, я думаю, в другой стране было бы невозможно. Это, я думаю, характерно только для нас.

— Держать и не пущать?

— Да, именно. И просто — не замечать. На официальном уровне. В то самое время, когда массы, огромные массы, и видели, и знали, и любили. И ведь множество людей в результате от этого сильно пострадало. Мы ведь молодые, и мы еще как-то успели. А были и постарше, которые не успели — и сломались, и ушли, даже из жизни ушли. Тот же Высоцкий — яркий пример.

— Но приходилось наблюдать яркие примеры и другого рода. Когда на ленинградском «Музыкальном ринге» рок-публика «рассчитывалась» с бардами. Честно говоря, не очень приятно было наблюдать, как молодые полные апломба и непоколебимой уверенности в истинности своего вкуса юноши оголтело набрасывались на постаревших, усталых людей, которые пронесли через жизнь свою искренность и свою вышедшую из моды романтику. Я ни в коем случае не хочу приравнивать, не хочу, чтобы прозвучало обидно, но вот я слушала ваши песни, которые мне очень понравились, — чувства те же. Те же чувства, которые переполняли этих несчастных бардов, которых ваши поклонники старались затоптать всеми силами. Музыка другая, ритм — другой, но слово, стих, выражающий чувство, — о том же. В чем тогда конфликт? Вы понимаете?

— Думаю, что да. Их поэтический язык, язык символов, образов, которые составляют песню, сейчас звучит фальшиво. И то, что они продолжают это петь сегодня, не замечая фальши, рождает недоверие и неприятие. Я не понимаю, как сегодня можно слушать песни о том, что все замечательно, когда мы сидим в палатке, у костра, и до чего здорово, какая у нас здесь любовь, дружба и так далее. Мало кто этому поверит. И не верят. И правильно делают. Возможно, когда-то это было актуально и когда-то, быть может, действительно молодежь сидела у костров и пела. Но сейчас ведь они не верят во все это — в романтику стройотрядов и все ей сопутствующее. Не верят! Потому что все это — прошло.

— А во что все же верят?

— Понимаете, нас действительно обманули со всем этим.

— И вы ощущаете, как вас обманули?

— Конечно, ощущаю.

— А среди ваших знакомых есть люди того поколения — «от костра»?

— Есть. Но они… Это как раз те люди, которые поняли, что уже проехали… Ну, взять, например, Борю Гребенщикова, когда он поет один с гитарой, или, ну, не знаю… Клячкина… Это же разных интересов люди.

— Я недавно услышала, как Гребенщиков поет… Вертинского. Замкнулся круг, да?

— Вот Вертинскому мы верим. Как человеку, который душой чист. И в нем самом, в его стихах, песнях чувствуется искренняя вера, без оттенка «коммерческого» характера.