Дворец ветров - Кей Мэри Маргарет. Страница 71

– Ну и что? Он же останется в памяти другим. Более двух тысяч лет назад Александр Великий сказал… – У юноши засверкали глаза, и лицо залилось девичьим румянцем. – «Великое счастье прожить жизнь доблестно и умереть, покрыв свое имя вечной славой». Я прочитал это в возрасте десяти лет и никогда не забывал. Именно так я…

Он осекся, зябко передернувшись и застучав зубами, а Аш сказал:

– У тебя мурашки по спине бегают – оно и понятно. Что касается меня, то я предпочитаю не лезть на рожон и дожить до глубокой и ничем не примечательной старости.

– О, вздор! – презрительно бросил Уолли, твердо убежденный, что его друг истинный герой. – Становится свежо. Поскакали к дороге наперегонки.

Аш хорошо знал, что такое преклонение перед героями. Он вызывал обожание у младших учеников в школьные годы, когда входил в состав первой команды, и позже у кадетов, когда играл за военную академию, а в далеком прошлом – у маленькой девочки, «невзрачного угрюмого существа, похожего на незрелый плод манго». Аш никогда не относился к такому преклонению всерьез, и в целом оно либо раздражало, либо смущало его – или раздражало и смущало одновременно. Но восхищение Уолли он воспринимал иначе: оно грело сердце, поскольку было данью уважения настоящего друга, а не угодливым низкопоклонством подхалимов, которые восторгаются силой, ловкостью и спортивным мастерством независимо от того, уважения или презрения заслуживает обладатель означенных качеств сам по себе и умен он или глуп.

Аша и Уолли прозвали в Равалпинди «неразлучниками», и если один появлялся где-нибудь без другого, кто-нибудь непременно восклицал: «Эй, Давид, где твой Ионафан?» или: «Провалиться мне на месте, если это не Уолли! Я не узнал тебя без Панди – такое впечатление, будто ты одет не по форме». Эти и другие глупые шутки поначалу привлекли к друзьям пристальное внимание нескольких старших офицеров, которые не особо возражали против того, чтобы подчиненные заводили любовниц-полукровок или посещали публичные дома на базарной площади (при условии соблюдения известных мер предосторожности), но панически боялись так называемого «противоестественного порока».

Этим старикам любая близкая дружба между молодыми людьми казалась подозрительной, и они опасались худшего. Однако тщательное расследование не выявило ничего «противоестественного» в пороках двух молодых офицеров – по крайней мере, в данном отношении они были безусловно «нормальными», как засвидетельствовала, в частности, Лалун, самая обольстительная и дорогая куртизанка в городе. Не то чтобы они часто посещали подобные заведения – они интересовались другими вещами, а общение с Лалун и ей подобными было для них просто очередным жизненным опытом. Они вместе выезжали на конные прогулки, участвовали в скачках, играли в поло, стреляли куропаток на равнине и чикор в горах, плавали или ловили рыбу на реках и тратили гораздо больше денег, чем могли себе позволить, на покупку лошадей.

Они читали запоем – труды по военной истории, мемуары, поэзию, эссе, романы: Де Квинси, Диккенса, Вальтера Скотта, Шекспира, Еврипида и Марлоу; «Историю упадка и разрушения Римской империи» Гиббона, «Человеческую комедию» Бальзака, «Происхождение человека» Дарвина; Тацита и Коран и всю индийскую литературу, какую только могли достать, – интересы у них были самыми разносторонними, и они из всего извлекали пользу. Уолли собирался получить звание лейтенанта, и Аш учил друга пушту и хиндустани и часами разговаривал с ним об Индии и индийском народе – не о британской Индии военных городков и клубов или искусственном мире горных застав или конноспортивных праздников, а о другой Индии, являющей собой причудливую смесь роскоши и безвкусицы, порочности и благородства. О стране многочисленных богов, несметных сокровищ и страшного голода. Безобразной, как разлагающийся труп, и немыслимо прекрасной…

– Я по-прежнему считаю Индию своей родиной, – признался Аш, – хотя и узнал на опыте, что любовь к родной стране ничего не значит, пока тебя там держат за чужака, а меня все здесь держат за чужака – кроме Кода Дада и немногочисленных незнакомых людей, которые не знают моей истории. А для тех, кто ее знает, я, похоже, навсегда останусь «сахибом». Однако в детстве я был – или считал себя – индусом почти семь лет, а это целая жизнь для ребенка. В то время ни мне, ни любому другому никогда не приходило в голову, что я чужак, а сейчас ни один индус из высшей касты не сядет со мной за стол, и многие выбросят свою пищу, если на нее упадет моя тень, и тщательно вымоются, если я хотя бы дотронусь до них. Даже самый низкородный разобьет тарелку или чашку, из которой я ел или пил, дабы никто больше не осквернился, используя «нечистую» посуду. С мусульманами, разумеется, дело обстоит иначе, но, когда мы разыскивали Дилазах-хана и я жил, сражался и думал, как один из них, вряд ли кто-нибудь из людей, знавших, кто я такой, по-настоящему забыл об этом. А поскольку мне никак не научиться считать себя сахибом или англичанином, надо полагать, я отношусь к числу людей, которых в министерстве иностранных дел называют «лицами без гражданства».

– «Рай дураков, немногим незнакомый», – процитировал Уолли.

– Что это?

– Чистилище, согласно Мильтону.

– А. Да, возможно, ты прав. Хотя сам я не назвал бы это раем.

– Может, у него есть свои преимущества, – предположил Уолли.

– Не исключено. Но должен признаться, я ни одного не вижу, – иронически сказал Аш.

Однажды, сидя в теплом лунном свете среди руин Таксилы (Пиндская бригада находилась на учениях), он заговорил о Сите. О ней он тоже никогда прежде ни с кем не разговаривал – даже с Зарином и Кода Дадом, которые ее знали.

– Так что понимаешь, Уолли, – задумчиво заключил Аш, – что бы ни говорили люди, она была моей настоящей матерью. Другой матери я не знал, и мне даже как-то не верится, что она существовала, хотя я видел ее портрет, разумеется. Похоже, она была очень красивой женщиной, а мата-джи – Сита – не отличалась красотой. Но мне она всегда казалась прекрасной, и, я думаю, именно благодаря ей я считаю своей родиной эту страну, а не Англию. У англичан вообще не принято разговаривать о своих матерях. Это считается то ли слюнтяйством, то ли дурным тоном – не помню, чем именно.

– И тем и другим, вероятно, – сказал Уолли, а потом самодовольно добавил: – Но мне такое позволяется, конечно. Это одно из преимуществ, которые дает ирландское происхождение. От нас ожидают сантиментов, что здорово облегчает жизнь. По-видимому, твоя приемная мать была замечательной женщиной.

– Да. Я лишь гораздо позже понял, насколько замечательной. В детстве многое принимаешь как должное. Я в жизни не встречал человека смелее. Смелость высшей пробы, ибо Сита жила в вечном страхе. Теперь я это понимаю, но тогда не понимал. И она была такой худенькой… Такой маленькой, что я…

Он осекся и с минуту сидел молча, задумчиво глядя вдаль и вспоминая, как легко было одиннадцатилетнему мальчику поднять ее и отнести к реке…

Ночной ветер приносил запах дыма от лагерных костров и едва уловимый аромат сосен с близких предгорий, похожих в лунном свете на измятый бархат. Возможно, именно вид гор воскресил в памяти образ Ситы.

– Она часто рассказывала мне про одну горную долину, – медленно проговорил Аш. – Полагаю, про свои родные места, где она родилась. Она была горянкой, знаешь ли. Мы собирались однажды туда отправиться и жить там: построить дом, насадить фруктовые деревья и держать козу и осла. Хотелось бы знать, где находится эта долина.

– А она никогда не говорила тебе? – спросил Уолли.

– Возможно, сказала однажды. Но если и сказала, то я забыл. Однако мне кажется, это где-то в Пир-Панджале, хотя я всегда считал, что долина находится в горах под Дур-Хаймой. Ты ведь не слышал о Дур-Хайме, верно? Это самая высокая вершина гряды, которую можно увидеть из Гулкота: могучая гора, увенчанная оснеженными пиками. Я обращал к ней свои молитвы. Глупо, правда?

– Вовсе нет. Ты читал «Аврору Ли»? [33]