Наш человек в горячей точке - Перишич Роберт. Страница 6

Дочь Кураж — певица, frontwoman бэнда… Единственное, чего хотел бэнд, это «жить и играть», а некую Комору, которая организовывала им концерты, заботили имидж армии и трактовка войны. «Дочь Кураж и её детей» показывали по всему «восточному фронту», а неприятель «не любил ни рок, ни Запад», так что создавалось впечатление, что бэнд играет какую-то роль в столкновении культур. Неким высшим сферам, где действовала Комора, такие понятия были необходимы. «Дети» обо всём этом, разумеется, ничего не знают, и бэнд выступает на пустошах и заброшенных полях перед военными, хотя большинство солдат охотнее слушали бы что-то другое, весёлое или патетичное, для души, а не этот их punk-rock… Со временем бэнд приспосабливается к публике и начинает исполнять песни по заявкам. Дочь Кураж соглашается на всё, только бы сохранить бэнд, потому что некоторые из музыкантов хотят присоединиться к армии и попробовать свои силы в настоящей борьбе. Она пытается остановить их даже с помощью секса, но бэнд продолжает редеть, и в конце концов она остается только с ударником и продолжает выступать как панк-стриптизерша… В конце спектакля, под дикие звуки взбесившегося барабана, она должна показать обнаженную грудь. После этого всё тонет в темноте.

Инго выбрал Саню, потому что на прослушивании надо было показать сиськи, которые фигурировали в последней сцене, а известные актрисы объявили бойкот такому унижению. Заявились только начинающие и пара эксгибиционисток. Так Саня получила свою первую главную роль, и тут же посыпались остроумные комментарии про этот единственный случай, когда роль официально отдали актрисе за красивую грудь. Саня знала, ей надо сыграть блестяще, иначе её карьера на самом старте пойдет то вкривь, то вкось, а сама она в нашем небольшом театральном сообществе станет метафорой сисек в главной роли.

— Всё будет о’кей, — повторял я.

Мои руки лежали у неё на плечах.

— Ерман и Доц… — покачала она головой, — и их безумства… Столько времени впустую потратили.

Она мне уже об этом рассказывала: поскольку Инго не знает хорватского, Ерман и Доц с самого начала не спешили учить текст. На репетициях они играли Брехта в собственной интерпретации: «Куда потом махнем?», «Сил нет это дальше терпеть!», «Давай завалимся в „Лимитед“?», «Чего ты на меня так уставился?», «Ты только посмотри на этого немца, прямо как будто мы играем в дополнительное время…»

Инго жестикулировал, болел за них, требовал энергии, абсолютного вживания в роль. Он был уверен, что работает с настоящими профессионалами. Однако случилось так, что и Ерман, и Доц недавно одновременно претерпели крушение брака. И теперь, залечивая раны, ночи напролет проводили на каком-то пришвартованном к берегу Савы катамаране, объявившем себя диско-клубом, а на репетиции приходили полуживыми. Физическую часть своих ролей они еще так-сяк отрабатывали, но на текст у них сил уже не хватало. Саня чувствовала себя ябедой-зубрилой, когда говорила им: «Если станет солдатом, ляжет под землю, это ясно. Он слишком храбр… И если не будет умным… Будешь ли ты умным?» И слышала в ответ: «Да не переживай ты, сейчас оставь меня в покое, а с завтрашнего дня всё пойдет нормально… Ты гони сейчас дальше, как будто я тебе ответил…»

И так продолжалось до тех пор, пока Ерман и Доц не расслабились настолько, что стали в своих репликах употреблять такие слова, как «дебакл», «бэд», «аспирин», и однажды Инго (которому, видимо, показалось странным слово «аспирин») решил сравнить их реплики с текстом. Хотя он не знал ни слова по-хорватски, ему сразу стало ясно, что здесь что-то не так. С того дня он всегда берет с собой на репетицию ассистентку, которая контролирует произносимый текст, и теперь, чтобы компенсировать упущенное, работа пошла серьезно.

Инго, по словам Сани, утратил доверие ко всем. Он стал параноидален, её он тоже считает участницей заговора. Отпустил бороду и ввел тотальную диктатуру.

— Катастрофа! — сказала она.

— Ты делай своё дело и всё будет о’кей. Доц и Ерман ненормальные, но когда начинается паника, они берутся за ум.

Я хорошо знал их ещё в студенческие дни.

— Ладно, я пошла, — сказала она.

* * *

Солдат Джейсон Мейпл снял противогаз. Ему двадцать лет, он, по его словам, счастлив, что война наконец-то началась.

Это нормально, каждый, кто месяцами сидит в пыльном окопе, ждет, чтобы началось всё что угодно, это нормально, раз уж они прибыли сюда, иначе ни в чем нет смысла, а смысл важнее всего. Даже на войне смысл важнее всего. Он невероятно важен. Смысл. Тебе нужно ухватиться за любой проблеск смысла, нужно, за любую пропаганду смысла, нужно, за любую ложь смысла, нужно, потому что… Когда нет смысла, а его нет, тогда ты охреневаешь, безумие прёт у тебя из ушей, поэтому нужно верить в смысл, особенно на войне, нужно верить в смысл самой полной из всех возможных верой, даже после войны, верой фанатика нужно верить, если хочешь, чтобы был смысл, в противном случае его нет.

Вот этот Джейсон Мейпл, двадцати лет, я смотрю, как вокруг него летит пыль, завихряется, но во всем этом есть какая-то грёбаная мощь, всё это пропитано силой смысла, смысл хуже всего, нет ничего более идиотского, чем смысл и желание стать соучастником смысла.

Нужно иметь хорошие нервы, говорю я Джейсону, у меня есть похожий опыт, война началась, но война скучна, она, скучна, ты понятия не имеешь, насколько скучной может быть война, она никогда не бывает такой же концентрированной, как в кино, на войне постоянно ждешь, а когда наконец что-то происходит, надеваешь каску и не видишь, не видишь даже тогда, когда в тебя попадают, это вообще невидимо, как-то раз я, после всего, смотрел на свою рану, она была под рукой, и когда я поднимал руку, она открывалась, это было то самое, самое интересное, что я видел на войне, потому что война скучна, это вообще никакое не кино, это так скучно, что толкает тебя на сопутствующие занятия, на развлечения, на всё то, что ты и не думал делать, что ты не планировал даже во сне, а теперь собираешься из-за этого стать кем-то другим, у кого-то другого будет смысл, ты будешь знать, что это не ты, что тот, который наслаждается, это не ты, но, говоря реально, им будешь ты, и будешь никем, когда тебе станет интересно, спроси меня: где ты был, что ты делал?

Джейсон Мейпл счастлив, он так говорит, потому что началось, а это счастье невероятная вещь: ты всё время грязный, тебе грозят болезни, в тебя стреляют металлом, ты должен отдавать честь идиотам, целая пирамида идиотов сидит у тебя на голове, а ты счастлив. Ладно, ты не всё время счастлив, ты счастлив время от времени, но и это невероятно. Я вот так был счастлив, когда мы освободили несколько деревень, неважно где. А сейчас я несчастлив, когда выхожу из квартиры и возвращаюсь проверить, не забыл ли я выключить что-нибудь, что может вызвать пожар, потому что я не верю себе и знаю — как это, когда горит.

А когда мы освободили эти сёла, я был счастлив, и это причина того, что я не уверен в себе, потому что сегодня, когда кто-то начинает рассказывать, а ты не поверишь, какие это бывают рассказы, сегодня, когда мне просто говорят, как это было, стоит им только упомянуть это, я становлюсь несчастным, теряю рассудок оттого, что несчастен, становлюсь агрессивным оттого, что несчастен. Мне достаточно только вспомнить, из-за чего я был счастлив, и я уже несчастен, и поэтому не верю себе, и поэтому я несчастен, так как не верю себе, и вот я такой приехал сюда увидеть вас, увидеть ваше счастье, говорю я Джейсону.

Нормально, он меня совершенно не понимает, он соучастник смысла.

Рабочий-индивидуалист