Волхвы - Соловьев Всеволод Сергеевич. Страница 61
– Что же я буду делать с этим вашим прекрасным металлом, господин алхимик? – не без досады спросил Потемкин, с интересом, однако, разглядывая сверкавший, похожий на золото, слиток. Калиостро улыбнулся тонкой усмешкой и в то же время обжег все еще бледную и трепетавшую Лоренцу своим проницательным взглядом.
– Что будете делать? – сказал он. – А вот хоть бы и это: из моего металла выйдут превосходные пуговицы для мундиров русской армии. Они обойдутся дешевле медных, с виду пуговицы будут несравненно красивее – они прочнее, не чернеют, не требуют чистки… И таких чудных пуговиц нет и не было ни у одной из армий…
– А ведь это, пожалуй, и мысль! – смеясь воскликнул Потемкин.
Он взял в руки слиток и пробовал весь его. Мысль Калиостро ему понравилась.
XV
Потемкину очень бы хотелось задержать Лоренцу. Ему хотелось бы снова остаться с нею вдвоем и продолжать начатый разговор. Ведь разговор этот становился интересным и мог окончиться чем-нибудь решительным. Алхимик может вернуться в лабораторию и продолжать свое «великое делание».
«В лабораторию, за работу!» – стоит только сказать это – и алхимик не посмеет ослушаться, стоит сказать: «Прекрасная Лоренца, останьтесь со мною и будем продолжать нашу беседу!» – и она останется…
А между тем светлейший не сказал ни того, ни другого, и когда Калиостро объявил, что ему пора домой, что у него и у жены есть дело, что их ждут, светлейший с недовольным видом проводил их до двери, а сам вернулся к столику, на котором лежал слиток. Он рассеянно взял этот слиток в руки, рассеянно глядел на него, а потом бросил на ковер и отшвырнул его ногою.
Несколько минут измерял Потемкин комнату своими тяжелыми шагами, потом сбросил с себя тяжелый, зашитый золотом кафтан и. по обычаю, грузно упал на шелковые подушки турецкого дивана. Лицо его было мрачно, красные пятна, пятна гнева, выступили у него на лбу и на щеках. Теперь не дай Бог было попасться ему под руку, но никто и не мог попасться – с утра, по приказу светлейшего никого не принимали, вокруг все было тихо и пусто…
Он ли это – избалованный судьбою властелин, перед которым все должны склоняться, чья воля давно уже для всех закон? Каким образом не может он, не смеет исполнить самое исполнимое из всех желаний? Каким образом, так хорошо умеющий узнавать людей и презирать их, он поддался темному иностранцу, сделался игрушкой в руках хорошенькой женщины?
Конечно, если бы он сам сознательно задал себе эти вопросы, то все могло бы очень быстро измениться. Но дело именно в том, что он подчинился общей судьбе человеческой, не мог задать себе подобных вопросов, не понимал, не видел своего положения и никто, конечно, не мог бы, не посмел все это объяснить ему…
Да и наконец, темный иностранец – сделает ли он чистое золото, или остановится на этом блестящем слитке, валявшемся теперь на ковре, все же человек он не совсем обыкновенный. Ему не удалось сразу очаровать императрицу, но ведь мало ли что не удается сразу. Будь у него не одна, а несколько встреч с Екатериной, быть может, и эта мудрая, хладнокровная женщина поддалась бы его обаянию. С Потемкиным он видется ежедневно, ежедневно на него действует – и достигает своей цели…
Он вовсе не рассчитывал сегодня так быстро вынести Потемкину свой слиток. Он спокойно сидел в лаборатории, задумчиво и мечтательно глядя на пламя, пылавшее в маленькой жаровне, и вдруг почувствовал что-то вроде тревоги. Давно уже знакомо ему было это ощущение. Он вздрогнул, насторожился, схватил еще со вчерашнего дня готовый слиток и поспешил туда, где его жена беседовала с Потемкиным.
У двери его тонкий слух расслышал последние слова Лоренцы, последние слова светлейшего. Он поспел как раз вовремя: знакомое нервное ощущение предупредило его недаром.
Его острый взгляд, взгляд властелина, приказал Лоренце встать и объявить, что ей пора, что она должна непременно удалиться вместе с мужем. И она исполнила это.
Ему хорошо было известно, что Потемкин готов его выпроводить и остаться с нею, но мысленно он приказал ему молчать. Он, неведомо кто, приказал молчать великому Потемкину – и Потемкин послушался, проводил их до двери и остался со своим бессильным гневом…
Карета быстро мчала Калиостро и Лоренцу по направлению к дому графа Сомонова, где они по-прежнему жили. Несколько минут они оба молчали. Лоренца совсем как-то притихла в уголке кареты и боялась взглянуть на своего спутника.
Она хорошо понимала и чувствовала, что он недоволен ею, что он слышал конец ее разговора со светлейшим. Он всегда все слышит, все знает…
В чем же ее вина? Ведь она не сказала ничего особенного, а между тем она чувствовала, что он винит ее и что она действительно виновата. Она ничего не сказала Потемкину, но ведь она знала, что именно думала, что чувствовала во время этого разговора. Она готова была возмутиться против своего повелителя. Это возмущение, тоска, страх – давно знакомое, не раз повторявшееся состояние – наполняли ее в ту минуту, как он вошел со слитком в руках…
Теперь, теперь возмущение все продолжалось, но оно смешивалось уже с чисто паническим страхом и с сознанием своей виновности. Что же будет?
– Лоренца! – спокойно и повелительно позвал он.
Но она не может взглянуть на него. Она ни за что не взглянет.
– Лоренца!
Его рука прикоснулась к ее лбу. Будто молния ослепила ее и всю пронизала. Ее глаза потеряли всякое выражение, зрачки расширились.
– Слушай меня, – сказал он.
– Я слышу, – невнятно шевельнулись ее губы.
– Если бы я не вошел и не прервал вашего разговора, что бы ты сделала?
– Я рассказала бы ему всю правду.
– Какую же правду ты бы ему рассказала, что именно?
– Я сказала бы ему, что мы не совсем то, за что выдаем себя. Он считает меня прирожденной патрицианкой… И вот я стала бы говорить ему: я дочь римского бронзировщика, по имени Фелициани. Мы жили хоть и в избытке, но в полной простоте, как и все ремесленники. Я была совсем ребенком, любила и боялась Бога, молилась Ему усердно, любила моих родителей, да и всех любила. Ничего дурного я не знала и ни о чем дурном и злом не думала. Мои удовольствия были незатейливы и невинны. Я чувствовала себя очень счастливой. Меня все ласкали; все, и свои и посторонние, говорили мне словами и взорами, что я красива, что я все хорошею. Это делало меня еще более счастливой…
Но вот явился неведомый человек, взглянул на меня – и этим взором будто влил в меня отраву. Один миг – и во мне не осталось ничего прежнего: меня наполняли муки, ужас, блаженство; туман закутал меня, и в этом тумане я ничего не видела, не понимала. Я знала только, что я во власти этого человека, что я его раба… И он взял меня. Кто он – я не знала; но вся жизнь его была загадкой и обманом. Его богатство, которым он прельстил моих родителей, быстро таяло… Он сам мне в этом признался; но стал внушать мне, что стоит только нам захотеть – и мы всегда будем богаты… Я должна любить его одного, но быть любезной и ласковой с теми мужчинами, которые могут нам принести пользу. Он учил меня кокетству, самому бессовестному.
При одной мысли об этом я сгорала со стыда… Я была чистым, незапятнанным ребенком, а он открыл мне все ужасы людской испорченности, всю грязь и весь жалкий разврат, в котором купаются люди… О, он презирал людей! Как он умел их презирать и какие огненные, уничтожающие речи лились с уст его! Он был мой демон-искуситель – и я его боялась. Я не могла, не хотела слушаться его ужасных советов и пользоваться моей красотою, обманывать ею глупых людей, таявших от моего взгляда… Я все сказала моему отцу и моей матери… Они пришли в ужас, было решено, что я останусь с ними, а его мой отец после ужасного объяснения выгнал из дому…
Презрительная и гордая усмешка скользнула по лицу Калиостро.
– Да, Лоренца, – сказал он, – это была первая вина твоя передо мною. Ты, глупый ребенок, не поняла меня. Я вовсе не развращал тебя, я показал тебе людей такими, каковы они в действительности. Я не могу не презирать их и ни к кому не могу ревновать тебя. Я выше предрассудков, лицемерно выдуманных этими низкими, глупыми людьми! Если нам нужно золото и для того, чтобы получить его, тебе стоит только улыбнуться какому-нибудь глупцу и позволить ему поцеловать твою руку – улыбнись ему, выслушай его страстный вздор, в основе которого всегда заключается низость и животная грубость, протяни ему руку… Потом ты вымоешь руку – и от всего этого ничего не останется, кроме нужного нам золота. Больше же я никогда от тебя ничего не требовал и не допустил бы, потому что я люблю тебя… А твой отец, со слов твоих, обвинял меня в том, что я желаю торговать тобою…