Тысяча свадебных платьев - Дэвис Барбара. Страница 13

– Присядь со мною рядом и послушай.

Материнские слезы, столь редкие, пугают меня.

– Что случилось?

– Близятся большие перемены, – начинает она. – Время тьмы, что явится большим испытанием для всех нас. Даже сейчас чувствуется, какой дует ветер. – Maman теребит на шее золотой крестик с распятием, что в последнее время носит постоянно. Вертеть его пальцами – новая ее привычка. Точно так же Maman постоянно держит в кармане передника нитку с гранатовыми бусинами и рассеянно их перебирает, когда руки свободны от работы.

Oui, моя Maman держит при себе четки. А также носит на шее крестик. Впрочем, для таких, как мы, вовсе не редкость быть приверженцем католичества и в то же время практиковать la magie des esprits [14]. Моя мать не посещает мессы и не ходит на исповеди, и все же теперь она время от времени заглядывает в церковь, чтобы поставить свечку – своего рода защиту от невезения и злого умысла.

Возможно, эта связь восходит еще к раннему существованию христианства, когда наши праздники тоже включали в церковный календарь в попытке приобщить таких женщин, как мы, к «единой истинной вере». Или это пережиток тех мрачных веков, когда человека, не являющегося католиком, могли запросто привязать к столбу и сжечь. Какова бы ни была причина, многие владеющие Даром во Франции продолжали опасно балансировать на грани между святыми угодниками и сакральными духами. Особенно женщины.

Женщины во все времена доставляли много проблем власть имущим. Потому что мы обладаем особым видением, особым знанием. Вот и сейчас Maman явно постигла нечто такое, что неведомо другим. А потому я сижу тихонько, ожидая, что же она скажет.

– Снова эти немцы, – резко произносит она, возвращаясь к нити разговора. – Немцы под предводительством un fou – безумца с черной душой. Он попытается забрать себе все. А что не сможет забрать – то уничтожит. – Умолкнув ненадолго, Maman кладет ладонь мне на предплечье: – Ты должна быть к этому готова, Со-Со.

Она редко меня касается. И никогда не называет меня Со-Со. В детстве это было одно из моих ласкательных имен, придуманных тетушкой Лилу, и мать оно обычно сильно раздражало. От столь внезапного проявления нежности с ее стороны по моему телу пробегает холодок.

– Откуда ты это знаешь?

– Мне уже довелось это пережить. Причем не так и давно. И теперь это грядет снова. – Склонив голову, она плотно зажмуривает глаза, словно пытаясь избавиться от страшных образов. – Эта война будет совсем не пустяковая заварушка. Надвигается такое изуверство, такая беспощадная жестокость, каких свет еще не видывал. И, вероятно, не увидит. – Maman резко поднимает голову, и ее пронзительный взгляд приковывается к моему лицу. – И тебе понадобится быть очень сильной, ma fille [15]. И очень осторожной.

Неожиданно я замечаю, что она сильно побледнела, а темные глаза, ищущие мой взгляд, напоминают блестящие жесткие бусины. Почему же я не наблюдала прежде, как заострился овал ее лица и стали тонкими некогда полные губы? Она явно изрядно напугана – а я еще ни разу не видела, чтобы Maman чего-то боялась.

Есть что-то, чего она недоговаривает. Что-то такое, что пугает ее сильнее, чем перспектива войны. Внезапно мне тоже становится страшно.

– Когда, Maman?

– Через год. Может, чуть больше. Но я уже вовсю готовлюсь, делаю запасы на черный день. Что-либо достать будет потом все труднее и труднее. И еду, и одежду, даже обувь. Деньги потеряют свое значение, потому что покупать будет нечего и не у кого. Вот почему в мастерской у нас теперь так тесно. И в кладовой внизу. Так что, когда настанет трудный час, у тебя будет все необходимое. И то, что ты сможешь на что-либо обменять. – Ее пальцы вновь нашаривают крестик. – Я боюсь за тебя.

Эти слова словно повисают между нами. Тяжелые слова. От них веет глухим одиночеством.

– Только за меня?

Взгляд матери остается неподвижным. Впервые на моей памяти ее чувства выходят из-под контроля. Глубокий страх. Печаль потери. Немая просьба о прощении. И мгновенно я сознаю все то, чего она недоговаривает, и то, чего до этого момента я просто не позволяла себе замечать. Впалость щек и постоянные тени под глазами, и кашель, который я нередко слышу по ночам. Я вдруг понимаю, что Maman больна и что скоро ее не станет.

Глава 7

Солин

Вот уже более двухсот лет существует негласный титул «Колдуньи над платьями». Она хранительница родовой тайны, наставница нашего ремесла. Наш дар, хотя и постигается в учении, по сути передается по наследству.

И титул этот тоже передается от поколения к поколению. Когда мать навсегда откладывает свою иглу, ее берет в руки дочь. Так продолжается наше Дело.

Эсме Руссель. Колдунья над платьями

17 января 1940 года.

Париж

По крайней мере, на данный момент кажется, что ничего не происходит. Вынесенные на тротуары столики кафе все так же заняты, а в самих кофейнях стоит гул от разговоров художников и философов, нескончаемо, чашку за чашкой, потягивающих черный кофе и глодающих жизнь, точно собака голую кость. Повара все так же готовят блюда, вина льются рекой, кинематограф привлекает к себе все те же толпы, а мода по-прежнему остается главным развлечением парижанок. И, что самое важное – во всяком случае для нас, Руссель, – влюбленные девушки продолжают выходить замуж. Maman говорит, это связано с тем, что гитлеровские полчища движутся по Европе, точно нашествие саранчи. Перспектива появления на наших улицах нацистов всех заставляет нервничать, и невестам отчаянно хочется оказаться у алтаря до того, как произойдет худшее.

Теперь каждый день мы слышим сообщения о новых зверствах гитлеровцев. Одна женщина, сбежавшая из Берлина со своими престарелыми родителями, рассказала Maman о той страшной ночи, когда она своими глазами видела, как десятки живших в ее квартале евреев согнали и отправили в специальные лагеря, как их синагогу сожгли, весь их бизнес разорили, а улицы, где они жили и работали, сплошь покрылись осколками битого стекла. «Kristallnacht», как они это назвали – Хрустальная ночь, или Ночь разбитых витрин [16]. Мы, разумеется, уже слышали о тех событиях по радио, однако совсем не так, как это рассказала она.

А сегодня с утра стали поступать сообщения о том, как матери в отчаянии сажают своих детей в поезда, вверяя их в руки совершенно незнакомых людей, лишь бы спасти от грядущей беды. Maman непрестанно всхлипывает. Она худеет и сохнет на глазах, став уже такой изможденной, что кости на лице проступают из-под кожи. И кашель у нее с каждым днем все сильнее. Она отказывается показаться врачу, с пугающим спокойствием уверяя меня, что это все равно ничего не даст. Между нами нет больше никакого притворства. Она умирает, и все, что мне остается – это наблюдать и ждать.

– Будем надеяться, это не скоро еще произойдет? – спрашиваю я, когда Maman выключает радио и осторожно откидывается спиной на подушки. – Я имею в виду, когда они заявятся в Париж.

Она отворачивает голову, протяжно кашляя в носовой платок, и от этого хриплого, надрывного клокотания становится измученной и бледной.

– Они с каждым днем все ближе. И не остановятся, пока не заберут себе все.

В ее ответе ничего нет удивительного. Примерно то же самое говорят и на Radio Londres [17].

– Они и так уже заняли пол-Европы. Зачем им Париж?

– Они хотят расчистить для себя всю Европу. Многие при этом погибнут. А те, кто останется, потеряют абсолютно все.

Я согласно киваю, потому что теперь уже нет ни малейших сомнений, что Maman права. Каждый день приносит нам новые жуткие вести. О рейдах с охотой на людей и массовых облавах. О курсирующих по Европе поездах, битком забитых узниками, которых везут в особые лагеря. Это коммунисты, евреи, цыгане…