Каирская трилогия (ЛП) - Махфуз Нагиб. Страница 84
Семья так бы и не узнала об этом в тот вечер, если бы Ясин с Зейнаб не вышли из дома, никого не поставив в известность о своих планах, несмотря на то, что пили кофе вместе со всеми. Столь поздний уход из дома, с одной стороны, и то, что такое приключилось не где-нибудь, а в доме у господина Абд Аль-Джавада, с другой, выглядело странным и вызывало кучу подозрений. Хадиджа не замедлила позвать Нур — служанку невестки — и спросить её, что той известно о том, куда пошла её госпожа. Служанка предельно наивно своим звонким голосом ответила:
— Они пошли к Кишкиш-беку.
И Хадиджа, и Амина одновременно воскликнули:
— К Кишкиш-беку?!
Это имя не было для них в новинку; его песни пел всякий, кому не лень, но несмотря на всё это, он казался таким же недосягаемым, как герой сказок. То, что Ясин со своей женой отправились к нему, — очень серьёзное дело, всё равно что сказать «пошли под трибунал». Мать посмотрела на Хадиджу, потом на Фахми и с каким-то видимым страхом спросила:
— А когда они вернутся?…
Фахми с бессмысленной улыбкой, игравшей на губах, ответил ей:
— После полуночи, а то и вовсе к утру.
Мать отослала служанку и подождала, пока стихнут её шаги, а затем с волнением сказала:
— Что стряслось с Ясином?!.. Он сидел здесь, среди нас в трезвом уме… Разве он больше не занимается счетоводством в лавке у отца?
Хадиджа в ярости ответила:
— Ясин не так глуп, чтобы самому решиться на такую прогулку. Он достаточно умён, однако он подчиняется жене, что для мужчины просто недостойно. Готова руку дать на отсечение, что это она его подбила.
Фахми, чтобы разрядить как-то напряжённую атмосферу, хоть по складу своему, унаследованному от матери, он и питал отвращение к подобной смелости брата, но сказал в его защиту:
— Ясину очень нравятся увеселительные заведения.
Он принялся защищать его ещё сильнее из-за гнева Хадиджи, что набросилась на Ясина, и сказал:
— Мы тут не о Ясине и его пристрастиях говорим; он может любить развлечения, если хочет, или проводить ночь вне дома до самого утра когда захочет. Но в спутницы себе он взял её. Такая идея просто не могла прийти ему в голову, и видимо, это она внушила ему в силу его неспособности сопротивляться, да ещё потому, что он подчиняется ей, как ручная собачонка. И насколько я вижу, она совершенно не стесняется таких желаний. Ты разве не слышал, как она рассказывала историю о поездках, которые совершала вместе со своим отцом?! Если бы не её науськивание, то он бы и не взял её с собой к Кишкиш-беку. Что за позорище! — да ещё и в такой день, когда все мужчины попрятались в свои дома, как в норки, словно мыши в страхе перед австралийцами.
На этом комментарии не прекратились — так всё произошедшее подействовало на них, и не важно, что они делали — нападали ли, защищали ли или не высказывали своё возмущение никак. Один Камаль молчаливо следил за их разгорячёнными спорами, внимательно слушал, не вникая в эту тайну, что превратила поездку к Кишкиш-беку в отвратительное преступление, заслуживавшего всего этого спора. А не куколку ли, изображающего этого Кишкиша, продавали на базарах — прыгает, забавляется, лицо у него смеющееся, борода окладистая, на нём просторный кафтан и чалма? Не ему ли приписывают все те легкомысленные песенки, некоторые из которых он выучил наизусть и исполнял со своим другом Фуадом ибн Джамалем Аль-Хамзави, помощником отца? Ему неприятно, что они обвиняют этого милого человека, который в его представлении был связан с шутками и забавами. Наверное, досада по поводу того, что Ясин взял с собой Зейнаб к Кишкиш-беку, была связана не с самим Кишкиш-беком, а если и так, то он разделяет её с ними, в том числе из-за смелости Ясина. Визит матери в мечеть Хусейна и то, что за ним последовало, не шли у него из головы.
Да уж, Ясину следовало бы идти одному или взять его, Камаля, особенно если ему требовался товарищ, да ещё и во время летних каникул, не говоря уже о том, что для него это будет замечательным успехом в школе. Возбуждённый своими мыслями, он сказал:
— А не лучше ли ему было взять с собой меня?!
Его вопрос в потоке их разговора прозвучал так же странно, как и какая-нибудь иностранная мелодия посреди знойного восточного напева. Хадиджа сказала:
— Отныне и впредь нам вернее всего будет списывать всё на твоё скудоумие..!
Фахми засмеялся и сказал:
— У гуся все птенцы отличные пловцы…
Эта поговорка прозвучала как-то чёрство и строго, да ещё вызвала неодобрительные взгляды в глазах матери и Хадиджи, в которых сквозило удивление. Он осознал свою непроизвольную ошибку и поправился, сказав возмущённо-стыдливым тоном:
— У гуся все братья отличные пловцы!.. Вот что я имел в виду…
Весь этот разговор указывал, с одной стороны, на то, что Хадиджа питает предубеждение против Зейнаб, а с другой — на страх матери перед последствиями, хотя Амина не объявила во всеуслышание, что гложет её душу. Той ночью она узнала о таких вещах, которые ей были до того неизвестны. Да уж, многое в Зейнаб ей казалось неприятным и смущающим, однако не доходило до ненависти и отвращения ней, и потому Амина приписывала это высокомерию девушки по всякому поводу и без повода. Однако сегодня её ужаснуло то, что Зейнаб нарушает сложившиеся вековые обычаи и традиции и считает дозволенным для себя то, что было дозволено только для мужчин, и такое поведение, на взгляд женщины, было достойно порицания. Она сама провела всю жизнь как узница в четырёх стенах, поплатившись здоровьем и благополучием за то, что совершила невинное паломничество к Непорочному Семейству [44], а вовсе не к Кишкиш-беку.
Её молчаливое порицание смешивалась с переполнявшим её чувством горечи и гнева, словно разум вторил ей: «Или она получит причитающееся ей наказание, или вся её жизнь пойдёт прахом». Вот так, спустя один месяц совместной жизни с новой женщиной под их крышей она запятнала свою душу чувством гнева и злости. Это чистое, совестливое сердце не знало за всю жизнь, окружённую строгостью, серьёзностью и усердием, ничего, кроме покорности, прощения и искренности. Когда она скрылась у себя в комнате, то даже не знала, чего ей хочется из того, что она говорила в кругу детей: либо чтобы Аллах покрыл это «преступление» Ясина, либо чтобы он, а точнее, его жена получила наказание с криками и выговорами. Той ночью ей казалось, что из всех земных забот её занимает только охрана семейных ценностей и обычаев от попрания и агрессии. Такое ревностное отношение к благопристойности доходило чуть ли не до крайности. Амина погребла свои привычные нежные чувства в глубины души под именем искренности, веры и добродетели. И теперь тешилась ими, пытаясь убежать от мук совести, словно то был сон, который развеял подавляемые инстинкты, прикрывавшиеся свободой или другими возвышенными принципами.
Пришёл господин Ахмад. Амина пребывала в твёрдой решимости всё ему рассказать, однако вид его вселил в неё страх и связал её язык. Она стала слушать то, что он рассказывал и отвечала на вопросы. При этом рассудок её блуждал, а сердце металось в диком трепете. Она даже не могла дышать от пылавших в ней чувств. По мере того, как время шло и приближалась пора отходить ко сну, нервное желание начать разговор всё сильнее давило на неё. Как бы ей сейчас хотелось, чтобы вся правда сама выплыла наружу — например, чтобы Ясин и его жена вернулись домой прежде, чем отец отойдёт ко сну, и тогда сам заметит, какой отвратительный поступок совершил сын, и привлечёт к ответу безрассудную невестку, так что ей — свекрови — не придётся вмешиваться. Безусловно, это сильно огорчит её, но точно так же и принесёт покой… Она долго в нетерпении и тревоге ждала, пока кто-то постучит в главную дверь: минуту за минутой, пока её муж не стал зевать и не сказал вялым голосом:
— Погаси светильник…
Язык Амины, охваченной горем поражения, наконец, развязался, и тихим, дрожащим от волнения голосом, словно спасая саму себя, она произнесла: