Берта Исла - Мариас Хавьер. Страница 57

Я замолчала, поняв, что Томас насторожился, услышав слова, с которыми мне, пожалуй, не следовало торопиться. Слова “внедриться” и “шпион” он явно принял на свой счет и наверняка теперь догадается, к чему я клоню и зачем вспомнила шекспировскую сцену. Он ведь только что сам заявил: за солдатом нет никакой вины, и король поступил бы несправедливо, наказав его; последствия сказанного и сделанного, даже тяжесть этих последствий, зависят еще и от чистоты примененных для расследования методов, от того, честные они были или нет.

Томас ничего не ответил, во всяком случае, ответил не сразу, но его явно волновало, как решился их спор:

– Не заставляй меня идти и отыскивать шекспировский текст, Берта. Какой это акт и какая сцена? Не тяни, скажи, как поступил король. Я ведь сказал, что совершенно не помню, что там было потом, будто никогда и не читал пьесы. Думаю, король все-таки велел повесить солдата. Или нет, отпустил подобру-поздорову, коль скоро бой они выиграли. Вряд ли стоит проявлять строгость по отношению к тем, кто за тебя сражался и добился нежданной победы, которой суждено войти в анналы истории.

Я решила еще немного потянуть время, чтобы Томас расслабился и снова потерял бдительность. Я подошла и забрала у него девочку:

– Дай-ка ее мне, ей будет удобнее в кроватке.

Проверила, не проснулся ли тем временем Гильермо, убедилась, что Элису не разбудило новое перемещение, вернулась в гостиную, села, сделала глоток из своего стакана и наконец развеяла сомнения мужа:

– Нет, Генрих не послушался капитана Флюэллена. Он велел графу Эксетеру, своему дяде, наполнить кронами перчатку, которую сохранил Уильямс. “Бери ее, солдат, – говорит король, – как знак отличия, носи на шапке, пока я не потребую ее обратно”. Это звучит немного странно, но я понимаю его фразу именно так. Твой английский несравненно лучше моего, может, и ты блеснешь своими знаниями, если потрудишься заглянуть в книгу.

Я была уверена, что пробудила его любопытство и что он непременно туда заглянет, оставшись один.

– Ну а как на это отреагировал капитан? Ведь Генрих при свидетелях подорвал его авторитет.

– Он как флюгер снова поменял свое мнение. Похвалил солдата за храбрость и добавил из своего кармана двенадцать пенсов, свысока пожелав тому служить Господу и в будущем держаться подальше от всяких ссор и раздоров, и тогда в жизни у него все сложится отлично. Но Уильямс отказывается: “Не надобно мне ваших денег”.

– Выходит, этот солдат, Уильямс, оказался гордецом, как и следовало ожидать.

– Да, но Шекспир с присущим ему мастерством не оставляет за ним здесь последнего слова. Что было бы банально. Капитан настаивает, уверяет, что действует от чистого сердца, и тем не менее не может удержаться от оскорбления: “Бери, не стесняйся. Твои башмаки никуда не годятся”. То есть смотрит на его обувь и с презрением говорит о ней. Ну, ты сам понимаешь. О дальнейшем ничего не сказано, но легко предположить, что Уильямс в конце концов берет монетку – милостыню от того, кто всего минуту назад хотел отправить его на казнь. Небось башмаки Уильямса и вправду имели жалкий вид.

Томас взял меня за подбородок и посмотрел мне в глаза, это длилось секунд тридцать или даже шестьдесят, но ничего не сказал, глаза его улыбались. Надо полагать, ему понравился мой последний комментарий, не знаю. Или он догадывался, что за ним последует и что я на самом деле задумала. Потом его внимание вроде бы отвлекли высокие кроны деревьев на площади Ориенте. Мы часто любовались на них – вместе или по отдельности, днем или ночью, я – гораздо чаще, поскольку почти всегда оставалась в Мадриде, а он нет, он уезжал в далекие края, не ведая, когда вернется и вернется ли вообще. Вдруг он задумался (“На улицах, с которыми простился, покинув плоть на дальнем берегу… Он, кажется, меня благословил и скрылся с объявлением отбоя”) и прошептал, словно был один:

– Башмаки… Ты только вообрази себе, какими были башмаки в тысяча четыреста пятнадцатом году. А ведь армия дошла до Франции. Хороший путь проделала. Не пойму, как они выдерживали такие походы, да еще с приличной поклажей. И так было на протяжении многих веков. А ведь кое-кто жалуется на нынешние тяжелые условия… С ума сойти можно!

Он никогда не жаловался, что правда, то правда, хотя это ему наверняка еще и запрещалось, потому что, вздумай он пожаловаться, выскочили бы какие-нибудь факты, детали. И вне всякого сомнения, он принадлежал к военному ведомству, их подразделение называлось Military Intelligence, но оно никогда не участвовало в открытых сражениях, как шесть, или почти шесть, веков назад Уильямс и капитан Флюэллен. Я пыталась угадать, какое звание носит теперь Томас, ведь за эти годы его, скорее всего, не раз повышали, и он уж точно стал офицером. С тех пор как муж рассказал мне то, что ему было позволено рассказать, прошло несколько лет, и меньше бросались в глаза его молчаливые жалобы и затаенная тоска. (Хотя должна повторить: он и прежде никогда не жаловался вслух.) Человек ко всему привыкает – да, так гласит банальная мудрость, но, как и во всякой банальности, в ней заключена великая истина. Он, видимо, смирился со своими обязанностями, а может, кто знает, порой выполнял их и не без рвения. Если человек выбирает для себя некую стезю – пусть не без колебаний или скрепя сердце, – легко допустить, что рано или поздно он сочтет свой выбор правильным, мало того, поверит, что не только не способен сойти с этого пути, но и не желает сходить, а если его отстранят от должности или спишут на пенсию, ему будет не хватать воздуху (“Если мне выпала такая судьба, я должен прожить жизнь в уверенности, что непременно приношу пользу и что иной она быть не должна”). За прошедшие годы – пять, шесть или больше, сколько бы их ни было, – Томас, похоже, стал убежденным сторонником своего дела и преданно ему служил. Если, конечно, оно чем-то не привлекло его с самого начала: я ведь так и не поняла, почему он выбрал жизнь, обрекавшую на смену масок и вечные тайны, жизнь как минимум неприютную, если не унизительную. А меня унижало то, что он так живет. А еще необычность этой жизни и ее, мягко говоря, сомнительность с моральной точки зрения. Предательство как норма поведения, руководство к действию и метод.

– Тебе ведь не нравится, что Генрих выдал себя за другого человека, желая обманным путем что-то выведать, – сказала я. – Вернее, ты бы осудил его, если бы он потом наказал простодушного солдата. А как совместить это с тем, чем занимаешься ты сам, Томас? Как оправдать?

Он вскочил и быстро, в сильном гневе шагнул к балкону, словно ему было тошно находиться рядом со мной, прикасаться ко мне после моих слов. Он открыл балконную дверь, вышел, закурил и дважды затянулся, прежде чем ответить:

– Ты опять позволяешь себе недопустимые и ничем не оправданные сравнения, Берта. Плохо, что король, как ты выразилась, “внедрился” в ряды своих солдат, плохо именно потому, что это были его люди, его солдаты. Нельзя терять доверие к тем, кто готов отдать за тебя жизнь, кто тебе верен, нельзя подстраивать им ловушки. Король в душе и сам это знает, вот почему он не наказал Уильямса за дерзкие речи. Еще бы ему не знать! Ведь в той же пьесе он произносит перед боем свою знаменитую речь. Разве не там Генрих говорит солдатам, которые в численности уступают врагу: “Чем меньше нас, тем больше будет славы… Сохранится память и о нас – о нас, о горсточке счастливцев, братьев”?

– Да, – быстро ответила я. – В Криспианов день [34]. И добавляет: “Тот, кто сегодня кровь со мной прольет, мне станет братом”. А сколько человек наверняка считали братом тебя, чтобы вечером, или наутро, или через месяц обнаружить, что рядом был Иуда? С их точки зрения, конечно.

Его голос еще больше изменился, но теперь в нем звучал не столько гнев, сколько отчаяние, отчаяние человека, которого не понимают и который вынужден объяснять более чем очевидные вещи: