Берта Исла - Мариас Хавьер. Страница 62

Поэтому я гнала прочь мысль о том, что Томас может оказаться в Северной Ирландии – уж лучше в Южной Атлантике, на крейсере, или вертолете, или в каком-нибудь потайном месте в Буэнос-Айресе. А как поступили бы с ним, если бы он оказался в Северной Ирландии и его бы разоблачили – английского шпиона, предателя? На него обрушилась бы вся ненависть, и конкретная, и абстрактная, а также самая жестокая – ненависть обманутых.

Да, Мальвинская или Фолклендская война официально закончилась 20 июня возвращением островов, и все стали быстро забывать о ней. То, что недавно происходило, но сейчас уже не происходит, мало кого интересует, внимание переключается на что-то следующее, на что угодно, что может вот-вот начаться или уже началось и пока еще таит в себе неизвестность, то есть не ведомый никому исход; на самом деле люди не прочь жить в состоянии вечной нестабильности, повсюду видеть угрозу или по крайней мере знать, что другим, в другой точке земного шара, приходится хуже, чем нам, и эти другие словно не дают забыть, сколько опасностей нас подстерегает. Так было тогда, так продолжается и сейчас, но в гораздо большей степени; мы привыкли, что нам вечно грозит какая-нибудь катастрофа, которая вот-вот прямо или косвенно нас затронет; ушли в прошлое времена (целые века, почти вся история, даже часть моей собственной жизни, поскольку я сама наблюдала эти перемены), когда нас волновали беды Афганистана, или Ирака, или Сирии, или Ливии, или Эфиопии, или Сомали, или Украины; теперь нам нет дела даже до событий в Мексике или на Филиппинах, которые когда-то принадлежали нам, то есть испанцам.

Даже английские газеты понемногу стали охладевать к теме Фолклендов, после того как выжали максимум из так называемого национального подвига, по-холуйски заискивая перед теми, кто защищал честь страны, сидя дома у телевизора и смотря передачи ВВС, кто не нюхал ни пороха, ни запаха горелого мяса, не видел покалеченных тел и никогда не рисковал собственной жизнью. А вот я не могла забыть про все это. И неотрывно следила, как армия постепенно возвращалась домой и как ее встречали все прохладнее, я интересовалась, какие меры намечались для защиты Фолклендских островов в будущем, чтобы впредь не повторилось ничего подобного. Я следила за тем, как падал авторитет аргентинских военных и неминуемо приближалась отставка Галтьери: значит, эта война принесла проигравшей стране и что-то хорошее – верный конец диктатуры. Я следила даже за судом над Галтьери в 1985 и 1986 годах, где его обвиняли в целом ряде преступлений, повлекших за собой массовую гибель военных, а также в том, что он довел страну до катастрофы. Ему не простили войны, которую многие соотечественники прежде с таким восторгом приветствовали, его сделали козлом отпущения, виновником поражения – и, если говорить честно, он все это заслужил. Но больше никто не взял на себя вину – народ всегда оказывается ни в чем не повинным. Политики никогда не посмеют ни в чем обвинить или упрекнуть народ, который часто ведет себя низко, трусливо и безрассудно, нет, его, наоборот, непременно превозносят, хотя чаще всего превозносить-то бывает и не за что. И это касается любого народа, в любой стране. Просто он объявил себя неприкасаемым и занял место абсолютного монарха-деспота, какими те бывали в прошлые времена. Как и они, народ имеет полное право на любые безнаказанные прихоти, не несет ответственности за тех, кого выбирает и за кого голосует, а также за то, что поддерживает, о чем молчит, на что соглашается и что горячо одобряет. Можно ли возложить на него хотя бы долю вины за франкизм в Испании, фашизм в Италии или нацизм в Германии и Австрии, в Венгрии и Хорватии? За сталинизм в России или маоизм в Китае? Нет, никогда, народ всегда оказывается жертвой и не несет наказания (он ведь не станет наказывать сам себя, себе можно лишь сочувствовать, себя можно лишь жалеть). Как я уже сказала, народ, по сути, занял место былых королей-самодуров – только теперь у королей появились миллионы голов, вернее, они стали вообще безголовыми. Теперь всякий и каждый самодовольно любуется собой в зеркале и весело пожимает плечами: “Ах, я ни о чем и понятия не имел. Мною манипулировали, меня заставляли, меня обманули и сбили с верного пути, да и что могли знать мы, бедная честная и порядочная женщина или бедный доверчивый мужчина?” Преступления разделяются поровну на всех, и поэтому они блекнут и размываются, а их безымянные авторы готовятся совершить новые, как только пройдет несколько лет и окончательно забудутся предыдущие.

Наступил август, и я отправилась со своими родителями в Сан-Себастьян – и с детьми тоже, разумеется, так как они всегда были при мне. Отец с матерью тактично опекали меня, когда замечали, что я слишком томлюсь одиночеством, надолго оставаясь без Томаса. Они привыкли к его отлучкам и редко задавали вопросы. Кроме того, в данном случае у меня было хорошее объяснение: в Форин-офисе после войны, которую его сотрудники не сумели предвидеть, происходит реорганизация, возникло много срочных и сложных дел; очевидно, полетят головы, и Томасу, скорее всего, приходится замещать уже уволенных, придумывала я на ходу, чтобы показать, что у мужа все отлично и его отсутствие оправдано заботой о нашем благополучии и еще лучшем будущем. В разговоре с родителями, с нашими друзьями и знакомыми, а также с коллегами по факультету я всегда притворялась, будто мы с мужем разговариваем по телефону довольно часто, куда чаще, чем это бывало на самом деле. Потому что на самом деле, если он покидал Лондон (или якобы покидал), связи между нами обычно не было никакой. А та часть правды, которую он мне когда-то открыл, оказалась, надо признаться, совсем мизерной, но и ее хватило, чтобы я, разделив тайну Томаса, стала соучастницей его двойной жизни и теперь тоже врала, стараясь рассеять подозрения и не выдать его ненароком: никого в Мадриде не должны были удивлять наши отношения, никто не должен был видеть в них что-то странное, чересчур странное. Я даже не была уверена, что в британском посольстве знали о его настоящей службе, если не считать посла, то есть главного начальника Томаса, а может, не знал и он: если в Лондон вызывали одного из сотрудников посольства, посол выполнял приказ без рассуждений и не проявлял излишнего любопытства.

И на сей раз история повторилась: в сентябре мы вернулись домой, но я так и не имела от Томаса никаких известий – ни письма, ни открытки, ни телеграммы, ни косвенных новостей от мистера Рересби, или вышестоящих сотрудников, или товарищей Томаса. “Наверняка он находится совсем в другом месте, – думалось мне, – и я только напрасно переживала из-за Фолклендских островов, переживала целых два с половиной месяца, даже больше. Он ведь предупредил, что война не обязательно его коснется. Но тогда где же он, черт возьми, куда его заслали? Мир большой, и фронт может проходить где угодно, в неведомых мне странах”. Так я себя утешала, но не слишком уверенно, а то, что где-то могла происходить явная война с явными погибшими, все меняло: мне нужно было убедиться, что именно там с ним ничего плохого не случилось, что он не стал частью скрываемых потерь, официально не признаваемых, одним из тех, чьи имена не попадают в смертные реляции и кому не воздаются военные почести, так как эти люди действуют подпольно и выполняют свои подлые задания, которые будут замалчиваться до скончания времен – их станут отрицать в первую очередь те, кто в них участвовал (я считала Маргарет Тэтчер способной отрицать даже очевидные факты, замалчивать или игнорировать “печальные истории”), совсем как в эпоху УПВ, хотя этот отдел, возможно, и сейчас существует, но под другой аббревиатурой, и с тех пор ничего, в сущности, не изменилось; имена этих людей не появятся на столь любимых в Англии памятных досках с бесконечными списками – в лучшем случае там будут значиться загадочные инициалы, потому что они совершали коварные убийства и выполняли грязные задания. Мне хотелось позвонить по старому номеру в Форин-офис, навести справки у Рересби (если он по-прежнему там служит и его не услали куда-нибудь или не выгнали), у любого, кто возьмет трубку, скажем у Реджи Гаторна, который, вне всякого сомнения, там работал, в отличие от Дандеса, Юра и Монтгомери. Но Томас сказал, чтобы я не беспокоилась, сколько бы времени он ни пропадал, и это были его предпоследние слова в аэропорту. Мне следовало подчиниться и терпеть, как столько раз прежде, хотя сейчас ситуация была другой: терпение мое могло вот-вот иссякнуть, а тревога делалась совсем невыносимой ближе к ночи, когда я ложилась в постель и пыталась нащупать рукой его тело, которого там не было, а были только пустота и едкий страх, что так будет всегда. Чтобы справиться с соблазном, я вспоминала его слова и повторяла их всякий раз, когда рука тянулась к телефону, то есть каждый день (чтобы эти слова звучали убедительнее, я произносила их вслух): “Если я не даю о себе знать, значит, не могу, ты должна это понимать. Как всегда”. И я ответила: “Сообщи мне что-нибудь при первой возможности, пожалуйста. Как всегда. Или когда снова представится возможность, если уедешь далеко”. Приходилось соблюдать наш уговор.