Пойте, неупокоенные, пойте - Уорд Джесмин. Страница 2
– Тяни, – командует Па.
И я тяну. Теперь козел вывернут наизнанку. Повсюду слизь и вонь – острая и гнилостная, словно в сарай вошел пару недель не мывшийся мужик. Шкура отходит от мяса, словно кожура от банана. Я всегда удивлялся тому, как легко она отходит, если потянуть. Па сдирает шкуру с другой стороны, отрезая и сдергивая, когда доходит до ног. Я стягиваю шкуру вдоль ноги до самого копыта, но сдернуть ее, как Па, не могу – дальше он.
– Давай с другой стороны, – велит Па.
Я берусь за разрез напротив сердца. Здесь тело козла еще теплее, и я гадаю, не оттого ли это, что его сердце в панике забилось так сильно, что нагрело грудь. Но тут я замечаю, что Па уже сдергивает шкуру с копыта, и понимаю, что замешкался из-за своих мыслей. Не хочу, чтобы он принял мою медлительность за робость и слабость духа, решил, что я не могу спокойно смотреть на смерть, как подобает мужчине, а потому хватаюсь покрепче за шкуру и тяну. Па сдергивает последнюю полосу шкуры с копыта, и вот туша животного уже висит под потолком голая – лишь розовое мясо поблескивает в немногих пробивающихся в сарай лучах света. От козла осталась только мохнатая морда, и это почему-то еще хуже, чем когда Па перерезал ему глотку.
– Тащи ведро, – говорит Па.
Я стаскиваю с одной из полок у задней стены сарая металлический таз и ставлю под тушей. Подбираю уже деревенеющую шкуру и складываю в посудину – четыре куска.
Па делает надрез вдоль туши от середины живота и в ведро валятся внутренности. Он продолжает резать, удушливая вонь бьет так, словно ты упал лицом в кучу свиного дерьма. Пахнет трупом, гниющим в лесной глуши, который и заметить можно только по вони да по вьющимся вокруг стервятникам. Пахнет опоссумом или броненосцем, которого переехала машина и который остался гнить на асфальте дороги в жару. Только хуже. Пахнет еще хуже – это запах смерти, гнили, зарождающейся в трупе чего-то только что сдохшего и еще не остывшего от горячей крови и жизни. Я кривлю физиономию, пытаясь изобразить лицо, которое делает Кайла, когда злится или теряет терпение – со стороны тогда кажется, будто она учуяла что-то мерзкое: зеленые глаза прищуриваются, нос напружинивается грибочком, а из-за приоткрытых губ показывается дюжина крохотных молочных зубов. Изобразить это я пытаюсь потому, что подспудно надеюсь, сморщив нос, выдавить из него этот мерзкий запах, отрезать гнилостной вони дорогу внутрь головы. Я понимаю, что передо мной лежат в ведре козлиные желудок и кишки, но вижу перед глазами лишь скривившееся личико Кайлы да влажные глаза козла. Я больше не могу смотреть – выбегаю из сарая; меня рвет на траву снаружи. Лицо словно пылает огнем, а руки совсем холодные.
Из сарая выходит Па с реберной частью туши в руке. Я утираю рот и гляжу на него, но он не смотрит на меня – кивает вместо этого в сторону дома.
– Кажись, малышка плачет. Ты бы сходил, проверил.
Засовываю руки в карманы.
– Помощь не нужна?
Па качает головой.
– Справлюсь уж, – отвечает он и смотрит наконец на меня, но без жесткости во взгляде. – Ступай.
А затем поворачивается и возвращается в сарай.
Па, видать, послышалось – Кайла спит. Лежит на полу в одних подштанниках и желтой футболке, раскинув ноги и руки, слово пытаясь обнять воздух. Я сгоняю с ее коленки муху – надеюсь, та на ней просидела не все время, что мы с дедом провели в сарае. Они питаются гнилью. Когда я был маленький и еще называл Леони мамой, она говорила мне, что мухи едят дерьмо. Тогда в жизни еще было больше хорошего, чем плохого. Тогда она раскачивала меня на качелях, которые дед повесил на ветке одного из пеканов перед домом, сидела и смотрела со мной телевизор на диване, гладя меня по голове. Это было до того, как она почти перестала появляться дома. До того, как начала снюхивать толченые таблетки. До того, как пустяковые гадости, которые она мне говорила, начали скапливаться и больно врезаться в кожу, как песчинки в рассаженную коленку. Тогда я еще Майкла называл Па. Он тогда еще жил с нами, еще не вернулся обратно к Большому Джозефу. Это было до того, как три года назад его забрали полицейские, до того, как родилась Кайла.
Всякий раз, когда Леони говорила мне какую-нибудь гадость, Ма велела ей оставить меня в покое. “Да я просто дурачусь с ним”, – отвечала Леони, широко улыбаясь и проводя ладонью по падающим на лоб коротким крашеным прядям. Я подбираю цвет так, чтобы подчеркивали тон кожи, говорила она Ма, “Черный блеск”. И добавляла: Майклу очень нравится.
Я накрываю Кайлу одеялом и ложусь на пол рядом. Ее крохотная ступня теплая на ощупь. Во сне она сбрасывает одеяло, хватает мою руку, притягивает ее к своему животу – и я обнимаю ее, пока она снова не успокоится. Я отгоняю назойливо кружащую муху; Кайла приоткрывает рот и тихонько всхрапывает.
Возвращаюсь к сараю – Па уже успел прибраться. Закопал вонючие кишки где-то в лесу, а мясо, которое мы будем есть через пару месяцев, завернул в целлофан и положил в небольшую морозилку, втиснутую в угол сарая. Он закрывает дверь в сарай, и мы снова идем мимо загона. Не в силах ничего с собой поделать, я стараюсь не глядеть на столпившихся у деревянной ограды и блеющих коз. Я точно знаю: они спрашивают, где их товарищ – тот, которого я помог убить. Тот, останки которого несет сейчас Па. Нежная печень – для Ма: он едва обжарит печенку, чтобы кровь не текла, когда я пойду ее кормить; бедра для меня – Па будет вываривать их пару часов, а потом закоптит и пожарит на гриле в честь моего дня рождения. Пара козлов уходит прочь щипать траву. Еще двое принимаются наскакивать друг на друга, один бодает другого – и вот они уже дерутся. Побежденный хромает в сторону, а чемпион начинает приставать к маленькой серой самочке, пытаясь на нее взгромоздиться; я стягиваю рукава пониже и прячу в них ладони. Самка лягает козла и возмущенно блеет. Па останавливается рядом, помахивая свежими кусками мяса, чтобы отогнать мух. Самец прихватывает козочку за ухо, а та в ответ почти что рыкает и сама клацает зубами в его сторону.
– А что, у них всегда так? – спрашиваю я Па.
Я видал прежде, как залезают друг на друга сзади лошади, как возятся в грязи свиньи, слышал, как орут по ночам дикие коты, делая котят.
Па качает головой и протягивает мне мясо. Улыбается буквально на секунду уголком рта, обнажая острые, как ножи, зубы.
– Нет, – отвечает он, – не всегда. Но бывает, что и так.
Самка с визгом бодает козла в шею, а тот в ответ начинает агрессивно подскакивать и припадать в ее сторону на передние ноги. Я верю Па, правда. Я же вижу их с Ма. Но еще у меня до сих пор стоит перед глазами последняя серьезная ссора Майкла с Леони – прямо перед тем, как он собрал вещи и уехал обратно к Большому Джозефу, перед тем как его упекли за решетку. Он тогда побросал свои лонгсливы из джерси, свои камуфляжные штаны и “джордансы” в большие черные мешки для мусора и вытащил все это наружу. Перед тем как уйти, он обнял меня. Он склонился ко мне близко-близко, так что я только и видел, что его зеленые, как молодые сосны, глаза да красные пятна, которыми пошло его лицо – на щеках, у рта, у носа, везде, где под кожей вились красными ручейками прожилки. Он обнял меня обеими руками и погладил по спине – раз, другой, – но так слабо, словно это было и не объятье вовсе. Лицо у него было тогда странное – напряженное, какое-то неправильное, словно было стянуто изнутри клейкой лентой. Словно он был готов расплакаться. Леони тогда была беременна Кайлой и уже выбрала ей имя, намалевав его лаком для ногтей на ее сиденье в машине, то есть на моем. Леони уже разнесло – словно ей под рубашку засунули баскетбольный мяч. Она вышла вслед за Майклом на крыльцо, где стоял я, все еще чувствуя спиной те два мимолетных поглаживания, легких, как слабенькое дуновение ветра. Леони схватила Майкла за воротник и дала ему сзади сильную затрещину – звук был такой, словно щелкнули мокрым ремнем. Майкл развернулся и схватил ее за руки, и они начали орать друг на друга, тяжело дыша, толкая и таская друг друга по всему крыльцу. Они были так близко друг к другу – бедро к бедру, грудь в грудь, лицом к лицу, – что казались одной человеческой массой, неуклюжей, словно рак-отшельник на песке. Потом они разговаривали, склонившись совсем близко-близко друг к другу, но слова выходили у них больше похожими на стоны: