Огонь - Кузнецов Анатолий. Страница 30
— Ты преувеличиваешь.
— Да не очень, — возразила она. — Знаешь, что мне кажется самым страшным в сегодняшнем мире? — Равнодушие.
— Объясни.
— Равнодушие — такая самоуверенная деловитая невнимательность ко всем и всему, исполняющая, впрочем, все внешние формы внимательности… Так что если её обвинить в невнимательности, она даже обидится: как? — Я вчера проявила шесть признаков внимательности, сегодня шесть! Написано, что самое сильное одиночество человека — на шумной улице города.
— В Нью-Йорке. Я даже испытывал это сам. Начинаешь задыхаться: когда же наконец домой? — Потому что по сравнению с ними у нас самые внимательные, самые добрые люди, это и иностранцы говорят.
— Мы заражаемся.
— Возможно.
— Вот был мой муж. Блестящий инженер, современный человек, горизонты, сверхпрочные сплавы — металлургия космического века. Обожествление науки и только науки. Мы познакомились студентами. Он — в политехническом, я — в педагогическом. У них там, в политехническом, были такие, что прямо говорили: «Мы всяких педиков-филологов за людей не принимаем».
— Ну, это глупость.
— Нет! Нет! Знала таких, серьёзно считали, что они соль, скелет и суть земли! Как же, ведь наука и техника, оказывается, — это самое, самое главное, ничего важнее нет; ведь смысл жизни, оказывается, о том, чтоб стрельнуть ракетой или там сконструировать искусственный мозг. Есть такие, что серьёзно в это верят.
— Глупость.
— Нет! Нет! Толстого и Достоевского они не читали, конечно, культурный «багаж» — записанные на магнитофоне песенки. Меня, «педика», они принимали всерьёз лишь как «кадр», а мне, дурочке, это казалось забавным и лестным и нравилась его нерассусоленная, без сентиментальных слов и «охов-ахов» под луной любовь. Потом он вырос.
— А ты поняла, что без «охов-ахов» жизнь теряет прелесть.
— Нет. Без внимательности. Не в словах дело, а с самой сути, душевной системе таких людей. Он вырос — очень положительный, деятельный, оптимистичный, способный. О нет, он был очень внимательный, такой предупредительный! Всегда открывал передо мной дверь, при выходе из автобуса подавал руку. Заботился, чтобы у меня было зимнее пальто и платья. А когда я забеременела, с каким вниманием он отнёсся к этому, отбросил на целый час свои космические сплавы, так проникновенно, логично, даже с сильной дозой печали рассматривал со мной вопрос со всех сторон: почему нам никак нельзя ещё заводить детей, это бы в самом разгаре подкосило и его движение (как раз испытания близятся к решающей фазе!), и моё движение (год или больше быть прикованной к люльке!), в общем, разрушится всё счастье. С какой заботой он сам провожал меня до 6ольницы, приходил с передачами в отведённые для посещения часы, заботливо забрал меня на такси, хотя в это время шло решающее обсуждение, на котором ему следовало быть. И так во всём. О, он был прекрасен, я преклонялась перед ним. Он даже — ты не поверишь! — он даже не изменял мне, как другие пошляки. По крайней мере я ничего не знаю, а ведь это главное, правда? -
— Нет.
— Но он так удивился! Он очень удивился… Ну, просто обалдел, когда я сказала, что больше жить с ним не хочу. Он ничего не понял. Он кричал, и перечислял, и подсчитывал, что он ради меня сделал и что он мне дал. Кричал: «Неужели мало? — Что тебе ещё надо? -» Я сказала: «Например, ласки…» Он возмущённо закричал: «Я тебя ласкал каждый вечер!» Мне показалось, что он чуть не добавил: «С десяти до одиннадцати». Бог ты мой!… Почему меня угораздило быть такой неправильной? — Все такие правильные, правильные, положительные, герои, а неправильные путаются у них под ногами, пищат и вносят сумятицу в жизнь. Логично мысля, нужно всех неправильных исправить, извлечь, чтоб были только одни правильные, похвальные люди. Возможно, скоро так и будет.
— Не будет. Не должно, во всяком случае.
— А что? — Сделать всех правильными. Наука всесильна. А чисто технические трудности — на то они и герои, такие, как мой муж, они всё победят!
— Нельзя смотреть так односторонне пессимистично. Односторонность — ошибка. Все многогранно — люди, события, прогресс…
— Попробовал бы ты объяснить это ему. Когда мозги начисто забиты «делом», а вся философия, вся мораль, этика сводятся к «установкам», голым до идиотизма. К математическим аксиомам, запоминать их так легко… Например, знаешь, какое изречение из Горького он часто употреблял? — Ещё со школы выучил, принял на вооружение: «Не жалеть человека — уважать его надо». Ведь правильные же слова? — Ведь так? -
— Конечно.
— Вот и ты говоришь: конечно. А знаешь, как он это понимал: не надо жалеть никогда, вообще, ни при каких условиях, вообще не жалеть, жалость оскорбительна! Нужно только уважение, уважение! Заставь дураков богу молиться… Человека надо уважать и жалеть, иногда просто примитивно, обыкновенно, по-доброму пожалеть, как мама жалеет ребёнка: упал, ушибся, мама пожалеет — пройдёт. Или и детей не надо жалеть — только уважать? -… Однажды он пришёл: провалились исследования, полетели год работы, надежды, мечты. Он был такой несчастный, такой горюющий мальчик… Я стала гладить его по голове: ничего, пройдёт, ты сделаешь ещё лучше, в общем, говорила ласковые слова… Он вскочил, оттолкнул меня, чуть не ударил: «Вон! Не нуждаюсь в жалости!…» Извини меня, я, кажется, порчу сцену у фонтанов.
— Поговорим ещё. Посиди.
— Нет, не могу. Сама себя взвинтила. Теперь ты дорогу знаешь, можешь пройти сюда сам, даже можешь сейчас остаться. Тут приходят мысли.
Она встала, пошла, проваливаясь, по тропинке, спешила. Павел двинулся за ней.
— Может, встретимся вечером сегодня? -
— Нет, сегодня у меня конференция, потом гора стирки.
— Отложи.
— У меня правило: что намечено, то делать.
Павел не стал настаивать. Шёл молча, чуть отстав, но у стены склада Женя предложила:
— Ты здесь остановись немного, я пойду одна. Не хочу, чтобы нас снова видели вместе.
— И ты боишься разговоров? -
— А что же, ты уедешь, а они будут тянуться хвостами много недель, мне их выслушивать…
— Тебя это волнует? — — с некоторой досадой спросил Павел.
— Да, — равнодушно сказала она.
И пошла, удаляясь, через балки, камни, угольные кучи, ковыляя на своих каблуках, какая-то вопиюще тоненькая, неприкаянная.
Сцена эта преследовала Павла, пока он блуждал по заводу и по цехам, что-то записывал, с кем-то говорил, но потом сами ноги его понесли к управлению, и он даже знал, чем оправдается: «Адский мороз, а у тебя тепло, как в тропиках». Он в самом деле промёрз до костей, и во рту появился какой-то болезненный привкус, как бывает при гриппе. Очень требовалось прогреться.
Но ему не повезло. В вестибюле он сразу же, лицом к лицу, столкнулся с парторгом Иващенко. Старик вдруг очень обрадовался ему, как давнему и хорошему знакомому, взял за плечи, повернул и стал ходить с ним вперед-назад по коридору.
— Ну, как моя темка? — Не думали? — Если хотите, могу ещё пару подбросить, мне бы писателем родиться, я день бы и ночь писал… Но, честно признаться, меня огорчает: Селезнёв сказал мне, что комбинат вам кажется чудовищем, уродством и тому подобное. Нет, вы неправы. Может, и я не дорос, отстаю, а может, извините, это ваш снобизм? -… Ну, что вы, помилуйте, это красиво! Это особая красота, не существующая в природе. Да даже и в той же природе: есть, например, вулкан, это красиво или нет? -
«О чем я ещё там говорил? — — думал Павел. — О домнах-чудовищах, об авралах, которые пора кончать… про члена бюро… так, о чём ещё? -»
— Эстетические понятия меняются, — сказал он. — Эстетика дымящих труб, покрытых сажей конструкций, — это, по-моему, недоразумение. Представить землю, сплошь застроенную этим, но тогда стал бы Дантов ад? -
— А вот мы, — сказал парторг, — мы в двадцатые годы изображали на картинках будущее: заводы, фабрики, лес труб! Мы видели в этом символ коммунизма.
— Пожалуй, то был символ ближайших лет, а вскоре выяснилось, что дымы портят воздух, реки, леса, что с ними надо бороться. Думаю, при коммунизме не будет вообще дымящих труб: уже сейчас это — вопиющее безобразие.