Зеленое солнце (СИ) - Светлая Марина. Страница 75
— Свалю, — кивнул он. — Уже скоро. У меня уговор со Стахом, как закончим новый участок осваивать, то я ухожу. Это максимум до зимы, но я думаю раньше. Не могу тут уже, задрало. Меня Миланка в Кловске ждет.
— Ты совсем долбоёб? — снова взвился друг. — Какая, нахер, Миланка? Сначала Аньке пузо надул, теперь сбегаешь? Блядь, а я не верил. Думал, у Аньки гормоны на мозги давят.
— То есть аборт она не сделала? — выхватил самую нужную информацию из всего потока мыслей Назар, пока еще не осознав, что означает резкая отповедь Ковальчука.
— Ты и это додумался ей брякнуть? — охренело выдохнул Ковальчук. — Ты совсем берега попутал?
— Это она попутала! — Назар вскочил со стула и отошел к плите. Зачем-то поджег спичками конфорку и встал спиной к Лукашу, опершись ладонями об углы. По вздымающимся венам на его руках видно было, насколько напряжен. И насколько пытается сдерживаться. Но все-таки короткий возглас заполнил кухню единственным звуком: — Сук…
И Шамрай так же резко повернулся к другу.
— Я тогда с Миланой еще не встречался. Мы повздорили, я нажрался. Аня потащила меня к себе, как мешок с картошкой, и я понятия не имею, как…. черт… как умудрился. Утром встаю, а она оладьи жарит. Оладьи, твою мать! Я не собирался с ней спать и, тем более, я не собирался становиться папашей ее ребенка. Если ты считаешь, что из-за этого я обязан, то… я не обязан. Она сама так решила, пусть и пластается.
— Типа она одна во всем виновата? — хмыкнул Ковальчук. — Я знаю ее с детства. Думаешь, поверю, что она способна на подставу?
— А я? Я тебе сколько говорил, что не хочу ее?
— А ты возомнил о себе много! На дядьку насмотрелся — теперь тебе девок столичных подавай и бабла побольше, чтобы на все хотелки хватало.
— А вот это, Лукаш, не твое дело, кого мне подавай, и совета твоего я не спрашивал, — угрожающе тихо ответил Шамрай. — Мы с Миланой поженимся. Я ей предложение сделал, и она согласилась.
Ковальчук некоторое время изучающее смотрел на друга, а потом снова криво усмехнулся и спросил:
— И как ей идея — брать Аниного ребенка на выходные?
— Не будет никакого ребенка! — сорвался Назар. — Нет у меня никакого ребенка, ясно?! Нужны бабки — дам, я ей сказал! Но все остальное — без меня!
— Не знаю, как с другими, но с Аней не все решается бабками, Кречет, — сказал Лукаш, поднявшись. — Ты ошибаешься, и очень крепко.
— Мне насрать на нее. Мне. На нее. Насрать.
— Зря ты так. Анька — преданная. Для нее никого, кроме тебя, не существует. Много ты еще таких знаешь?
Она не преданная. У нее с головой не в порядке. И Назар с трудом сдержался, чтобы не сказать это вслух. Вместо этого он выдавил:
— Лучше бы ее преданность изливалась на кого-то другого.
И больше уже ничего не говорил. Ковальчук выругался и свалил, оставив его одного. Но одиночество это было весьма и весьма условным. Вновь навалились осточертевшие мысли, и вспоминался Иван Анатольевич Бродецкий. Кажется, Бродецкий. Назар был в фамилии не уверен, мог неправильно расслышать или неправильно запомнить. Ну, тогда. Между их поступками была колоссальная разница, просто огромная — так считал Назар в те времена, а вместе с тем по всему выходило, что результат-то один. Брошенная девушка с «надутым пузом». Но разве он бросал? Разве бросал? Они ведь и не были никогда вместе. Или для того, чтобы обвинить, и того, что случилось даже не по его желанию, уже достаточно? Оно же все равно случилось.
Назар Шамрай злился. Злился, убирая на кухне. Злился, снова набирая Милану, которая в очередной раз не взяла трубку. Злился после, ворочаясь с боку на бок в своей комнате. Показ. У нее там — показ. И это охренеть, какое большое событие, потому что она визжала от восторга, когда прошла несколько кастингов, так звонко, как будто бы сбылось самое большое, самое потаенное, самое сокровенное желание в ее жизни. Может, так оно было. Но теперь получалось, что ее мечты и желания лишают его собственного глотка воздуха. И не сделаешь ничего, пока он тут, а она — там.
От собственной злости, потихоньку закипающей под черепушкой, он и пытался сбежать. Подорвался незадолго до полуночи, собрался и уехал на новый участок. Кроме охраны там сейчас никого не было, но и те патрулировали окрестности. Лесной черноты и глухоты даже фонарь не прорезывал, и вдруг резанул свет фар минивэна, на котором Назар приехал.
Он выбрался из машины, включил генератор, мотопомпу, осветил пятак. И теперь лес загудел. Сколько их было, этих гудящих участков, в округе? До десятка только вблизи Рудослава и окружавших его сел наберется точно. На этом Назар оставался сейчас один. Передал по рации мужикам, чтоб не дергались на шум, мол, он это. И по уши вгрызся в почву, почти до самого утра не вылезая. Если что и может привести мозги в порядок, то это труд физический.
Пластался он до рассвета, когда сон начал морить окончательно, и уполз в бытовку, которую установили, только стало ясно, что тут они надолго задержатся, сняв с себя кирзовые сапоги, куртку, кое-как обмылся в тазу холодной водой — лень было греть, и в итоге завалился на топчан в надежде поспать хоть немного, натянув на голову шерстяное грубое одеяло, чтобы пробивающиеся через маленькое окошко солнечные лучи не мешали, и жаждая провалиться в черноту, в которой не останется ни мыслей, ни новостей, ни планов. Устраиваясь поудобнее, он повернулся набок и понял, что щека его уперлась в нечто твердое, острое и прохладное. Впрочем, в неотапливаемой бытовке прохладным было буквально все.
Назар поморщился, брякнул что-то про принцессу на горошине и завозился, вытаскивая торчавший из-под тонкой подушки предмет, оказавшийся изрядно затасканным, мятым, но сохранившим свой глянец журналом.
— Идиоты, — проворчал Шамрай, намереваясь отбросить его на пол, как вдруг замер. Лицо опалило жаром. Яркий визуальный образ всплыл перед ним еще до того, как Назар успел осознать то, что увидел. Еще до того, как разглядел. До того, как прилип взглядом.
Ми-ла-на.
На обложке. Полуголая, в одном пепельно-голубом белье, да и то — полупрозрачное, не скрывающее практически ничего на ее смугловатом, отливающим перламутром теле. Она стояла, чуть прогнувшись в пояснице, оттопырив задницу и прикрывая ладонями соски, как будто бы это что-то меняло! А глаза… Назар множество раз именно такими видел ее глаза. Будто бы затуманенные, полуприкрытые, вызывающие только одно очень четкое и безыскусное желание — развернуть ее к себе именно так, задом, и оттрахать хорошенько, чтобы только попискивала от возбуждения и его резких движений.
В горле резко пересохло. Подростком он бы за такой журнал и такой снимок многое отдал, чтобы в ящике хранить и доставать, когда матери рядом нет. Подрочить. В бытовке он затем же валяется. И кто из мужиков на него дрочит — лучше не знать. Для того такое и печатают. Назар прижал ладонь к глазам, то ли развидеть, то ли воспроизвести по памяти, а потом резко раскрыл журнал и зашуршал страницами, разыскивая другие фотографии, которые, возможно, опубликованы. Нашел на развороте. Миланка у зеркала с шикарной укладкой и в комплекте телесного цвета. Миланка на белоснежной постели в чем-то розовом, таком же сетчатом и ничего не прячущем — прикрывает лицо ладошкой и смеется. Миланка в невесомом, воздушном кружевном пеньюаре у окна, за которым угадывается утро. И здесь тоже видно все. Все, что должен был видеть только он. Что никому больше не позволено. И он урыл бы всякого, кто бы позарился.
Шамрай вскочил с лежака и ломанулся к бутыли с водой. Бросил журнал на грубый стол разворотом кверху, наполнил черпак, шумно хлебнул, не отрываясь от снимков. Потом выдохнул сквозь зубы, громко и как-то сипло, и остатком со дна — освежил лицо.
Идиотизм. Как есть идиотизм.
Он здесь, а она — там. На показе. В котором участвует и наверняка точно так же — полуголая шастает среди толпы.
В голову моментально полезли картинки одна краше другой, от которых хоть волком вой, хоть по стенам бегай. Да он бы и забегал, наверное, если бы в бытовке не было так тесно. Когда ребенком был, в Рудослав привезли зоопарк и какие-то аттракционы. А среди прочих — выступали мотоциклисты. Это прошлое было смутным, неясным, словно бы отгороженным от него чем-то, через что не пробиться. Он помнил только шар под куполом циркового шатра. И этих наматывающих круги с оглушительным ревом трюкачей. И как ему было страшно, как вцепился ладонью в ладонь бабы Мотри и просил ее уйти.