Подобно тысяче громов - Кузнецов Сергей Юрьевич. Страница 26

Стоял у ларька, смотрел на витрину, шептал про себя: Господи, спасибо Тебе за разнообразие мира. За коньяк паленей паленого, за польский «Абсолют» для пацанов, за спирт «рояль» для алкашей, за жвачку для детишек, за блядские трусы для девок, за резиновый хуй для кого – не знаю, спасибо Тебе, Господи, за глаз автоответчика, за крик сирены, за шорох факса, спасибо за время, которое мне досталось, за хаос, за анархию, за свободу; спасибо за то, что цену этой свободы платил не я.

У ларька, у зарешеченной витрины, плакал старик, стоя под снегом, плечи тряслись, шарф размотался. Его не замечали, отодвигая, обходя стороной. Что случилось, отец? спросил я. Пенсия, объяснил, хотел долларов… Кинули. Прямо тут. Полчаса назад. Подошли, предложили, подсунули куклу, деньги забрали. Я никогда не подаю, но тут залез в бумажник, достал банкноту с мертвым президентом, протянул: возьми, отец, и меняй на всякий случай только в Сбербанке. Пенсия тянула баксов на шестьдесят, но у меня не было купюры меньше сотенной.

Старик посмотрел на меня без любви. Но деньги взял.

Наверное, справедливо, что без любви. Цену свободы я не платил.

Газеты писали тогда – и до сих пор пишут: беспредел, бандиты, обнищанье народа, разграбленье страны, гибель великой державы. Конечно, все так. Кто бы спорил. Я бы мог рассказать про разграбленье такое, что им, в их газетах, даже не снилось. Но зачем говорить? Мне – все нравится. Мне – охуенно.

Говорят, я слишком часто матерюсь. С еврейскими мальчиками из интеллигентных семей такое случается. К тому же меня все называют Поручиком, еще со школьных времен: надо оправдывать имя.

Первый раз я попал в Германию в восемьдесят девятом году. У нас было немеряно денег, мы трое суток не вылезали с Риппербана, жили в лучших отелях, где только мы и японцы. Мы там вытворяли такое! Бундосы шарахались, но полицию не вызывали – наверно, боялись, а может, не хотели потерять богатых клиентов, хер их знает. Мы проехали по хваленым автобанам полстраны, я смотрел на чистенькие домики, прямые улочки, орднунг, порядок, арбайтен, и представлял, как сорок пять лет назад здесь все горело. Как красные солдаты ебли дебелых немок. Как дети клянчили на корку хлеба. Как по всей Германии пахло гарью, будто после налета рэкетиров на ларек-неплательщик. И я думал: вот это была жизнь! Вот так бы мне понравилось, вот тогда бы мне было охуенно! Потому что – нет ничего лучше разрушения, лучше хаоса, анархии, свободы.

Это шанс, который выпадает раз в сто лет: жить в такое время, когда всё ебанулось. Еще раз спасибо Тебе, Господи, если ты не расслышал меня пять минут назад, если не расслышал за эти пять лет.

Пять лет хаоса, беспредела, анархии и свободы. Я вижу: это время проходит. В ларьках больше не найдешь ни дилдо, ни коньяка за червонец, деньги меняют в обменниках – лишь алкаши, нищие и менты стоят как стояли, но даже старушек, ночных продавщиц, я чувствую, скоро не будет.

Автоответчик мигает зеленым глазом, на улице в три голоса орет сигнализация, факс ползет черно-белой змеей. Я сижу абсолютно трезвый, слушаю «King Crimson», тереблю бородку, подкручиваю усы. Только что Господь – в которого я, честно говоря, не слишком верю, – послал мне видение. Первый раз в жизни, и надеюсь – в последний.

Сейчас у нас август, но в этом видении – глубокая осень. Идет дождь, хмурые листья гниют под ногами. Мы стоим на кладбище, кого-то хоронят, не Женьку, но тоже – кого-то из нас. Рядом – наши партнеры, наша крыша, конкуренты, двое знакомых ментов, какие-то неизвестные люди. Я хочу понять – чьи это похороны, пытаюсь найти хоть кого-то из наших, но нету ни Леньки, ни Сидора, ни Альперовича, ни Романа. Только Лера стоит у свежевырытой могилы и плачет, плечи трясутся, шарф размотался. Я подхожу, обнимаю. Лерка, не плачь, говорю я и знаю, как это глупо: что еще делать на похоронах? Только плакать. Но надо же что-то сказать и я говорю: они заплатили цену свободы.

За свободу всегда платят другие. Когда платишь сам – это цена ошибок. Но когда платят друзья – это как если бы сам заплатил. Почти тоже самое.

Послушай, однажды сказал Альперович, если у нас все так охуенно, почему мы столько пьем? И я ответил: потому что это специальное алкогольное охуение. Потому что трезвый человек видит: кругом беспредел, бандиты, обнищанье народа, разграбленье страны, гибель великой державы. А я, когда хорошенько выпью, вижу: кругом – хаос, анархия и свобода. И мне – нравится. Мне – охуенно.

И вот я сижу, абсолютно трезвый, автоответчик мигает зеленым глазом, на улице в три голоса орет сигнализация, факс ползет черно-белой змеей, а я сижу, да, абсолютно трезвый, и повторяю мне нравится, мне охуенно, чтобы навсегда запомнить – какое время досталось, чтобы даже старым, в шестьдесят четыре битловских года, не забыть, чтобы рассказывать внукам, как оно было: беспредел, бандиты, обнищанье народа, разграбленье страны, гибель великой державы, да, все так, правильно, ребята, вам говорят в школе, но все равно, это был шанс, который выпадает раз в сто лет: жить в такое время, когда всё ебанулось, и вы никогда не поймете – как мне нравилось! как мне было охуенно! И внуки скажут: да, деда, как же тебе повезло! А нам досталось время – без всякой перспективы, без надежды, без будущего. Что нас ждет? Серость, скука, застой.

А я скажу им… хуй знает, что я им скажу: я вообще не уверен, что у меня будут внуки, а дожить до шестидесяти четырех у меня почти нет шансов.

Поздняя ночь, Горский сидит, смотрит в окно. Чемоданы собраны, вещи упакованы, квартира пуста. Значит, искал Истину? спрашивает сам себя Горский. Хотел, значит, услышать звук, подобный тысяче громов. И что в результате?

Горский вздыхает, моторчик кресла жужжит, Горский подъезжает к окну. Четырнадцатый этаж, да. Искал Истину, хотел удостовериться, сам вызвал Диму Зубова к себе, сбросил на пейджер «захвати три МГ и еще чего-нибудь в этом духе». Вот вам еще маленькая загадка: что значат две заглавные буквы? Объясняю: МГ – это не медгерменевты, это магические грибы, но попробуй догадайся. Вдруг кто-то просматривает сообщения на пейджер? Или бдительный оператор стукнет куда не надо?

Значит, сам вызвал Диму Зубова к себе, все остальные тоже обещали прийти, но Зубов пришел первым. Антон появился, как раз когда Зубов рассказывал про новый стафф:

– Круто повышает интуитивный потенциал и дает очень яркие визуальные образы. На мой вкус – даже покруче кислоты будет. Ты ж известный психоделический гуру, должен оценить…

– Сколько стоит? – спросил Горский.

– Как говорили калифорнийские хиппи, – ответил Дима, – если ты считаешь, что можешь купить стафф, значит, ты не способен им воспользоваться. – И без паузы: – Сорок долларов доза.

Антон смотрел на Зубова и думал: неужели этот человек фактически убил Милу? такой продвинутый, психоделический человек? Понятно, одноклассники Леры, бизнесмены, коммерсанты – у них такая работа, в конце концов привыкаешь убивать. А Зубов? Тут Антон одернул себя: что значит – такая работа? Интересно, подумал он, а Косте приходилось убивать? Ведь не скажет, даже если приходилось.

Снова запищал домофон, появился Олег. Дима представился и протянул руку.

– Мы знакомы, – сказал Олег, но руки не подал, а вместо этого кивнул Горскому: – Это он, я его узнал.

– В каком смысле – узнал? – спросил Дима. – Мы что, в «LSDance» встречались?

– Нет, на лестнице в доме Милы Аксаланц.

– Кого? – спросил Дима, словно впервые слышал фамилию собственной одноклассницы. Он даже не изменился в лице, и Антон подумал: вот это выдержка. Подумал, словно перед ним – матерый преступник, а сам Антон – следователь, готовый его расколоть. Горский попытался сделать примиряющий жест и тоном Кота Леопольда сказал:

– Ребята, давайте только не будем ругаться. Антон, забей нам косячок, а мы поговорим.

– Косячок – это дело, – сказал Зубов и плюхнулся на диван.

Да, вспоминает Горский, так все и было. И что же я чувствовал? Радость? Азарт? Злость? Презрение? Я начал говорить спокойно, размеренно, не спеша, словно убаюкивая Зубова: