Тайна гибели Есенина - Кузнецов Виктор. Страница 19

Причины лопнувшего «банка» компаньонов как раз в интересующий нас период понятны, о причинах же их трогательного товарищества можно лишь догадываться. В свете сказанного ночевка Эрлиха с 27 на 28 декабря 1925 года на квартире Фромана, позже подсочиненная вездесущим Павлом Лукницким, выглядит неубедительно.

Есениноведы не обратили внимания на стихотворение Фромана «28 декабря 1925 г.», посвященное Вольфу Эрлиху. И роковая дата, и сомнительный адресат заставляют внимательнее вчитаться в это произведение. Оно меланхолично-созерцательно, с претензией на философское проникновение в суть жизни и смерти. Внешне лирический сюжет развивается на фоне дум героя в снежную холодную ночь. Обратим внимание только на четыре строфы из двенадцати (выделено нами):

На повороте, скрипом жаля,
Трамвай, кренясь, замедлил бег, —
А на гранитном лбу Лассаля
Все та же мысль и тот же снег.
И средь полночного витийства
Зимы, проспекта, облаков —
Бессмыслица самоубийства
Глядит с афиши на него.
И мне бессмертия дороже
Улыбка наглая лжеца,
И этот смуглый холод кожи
До боли милого лица.
Здесь, на земле, в тоске острожной
И петь, и плакать, и дышать,
И только здесь так сладко можно
С любовью ненависть смешать.

На наш взгляд, в напряженной психологической атмосфере стихотворения незримо присутствует Есенин («Бессмыслица самоубийства…»). Но вещь лишена внешних атрибутов и примет случившейся накануне трагедии, она о глубоко спрятанном духовном ощущении автора, которое никак не назовешь светлым. Чего только стоит «Улыбка наглая лжеца…», – конечно же это об Эрлихе – и не только потому, что ему посвящены строки, а потому что он угадывается в эскизе внутреннего облика. Современник так рисовал его портрет: «У Вольфа Эрлиха тихий голос, робкие жесты, на губах – готовая улыбка. Он худ и черен».

Спустя сутки после кровавой драмы в «Англетере», после подписания лживого милицейского протокола, Фромана привлекает не образ усопшего поэта, а «Улыбка наглая лжеца…» (кстати, заметьте, ни Фроман, ни Эрлих, в отличие от многих стихотворцев, не посвятили ни одной лирической строки Есенину). Автору «28 декабря…» представляется не лик ушедшего из жизни человека, а физиономия приятеля-сексота, чем-то ему милого и дорогого. Рискнем сказать, близкого по сложившемуся взгляду на мир. Крайне осторожный Фроман все-таки проговаривается о своем понимании соседства добра и зла, он готов «сладко» «С любовью ненависть смешать». Страшноватое, на наш взгляд, стихотворение. Ида Наппельбаум, бывшая жена Фромана, вспоминая «28 декабря…», напишет, что это «стихотворение на смерть Есенина», и добавит: «В нем, как в зеркале, отражен этот зимний горестный день» (Угол отражения… Спб., 1995). Ложь, подслащенная сентиментальностью.

А что за мысль отразилась «…на гранитном лбу Лассаля…»? Фроман предпочитает по этому поводу промолчать. И почему из многих ленинградских памятников он встретил именно мудреца-социалиста с известными крайностями некоторых своих воззрений. То, о чем не договорил Фроман, раскрыл… Эрлих. В своей поэме «Софья Перовская» (1929) он как бы завершает ход мысли друга и сообщника:

Уже в Европе накануне,
Уже бряцает сталь о сталь.
В Париже – Михаил Бакунин,
В Берлине – Энгельс и Лассаль.
Уж призрак бродит по Европе,
Уж мысли злы и высоки,
Но в том же сумраке утопий
России дальней огоньки.

Как далек был Есенин 1925 года от такой философии интербродяг, насколько была ему чужда мешанина нравственного и безнравственного, проскальзывающая в «28 декабря…». Не потому ли Фроман и поставил свою подпись под фальшивым милицейским протоколом, хоронившим, как тогда подчеркивали газеты, последнего русского национального поэта.

Почему в числе понятых при подписании ложного милицейского протокола оказался поэт Всеволод Александрович Рождественский? К его личному архиву давно не подпускают, сведения о нем из 1925 года крайне противоречивые.

По складу натуры – романтик-эстет. Октябрь семнадцатого воспринял как захватывающее, стихийно рожденное социально-художественное произведение; сам участвовал помкомроты в его создании, гордясь двумя алыми квадратами на левом рукаве гимнастерки. В 1926-м, в тяжелый период нэпа и политических междоусобиц, восторгался: «Никогда так не хотелось петь, как в наши дни. Чудесное время!»

Для контрастного сравнения приведем запись писателя Андрея Соболя от 13 января 1926 года: «…пустота, ощущение, что нет воздуха, что нависла какая-то глыба. Еще никогда в нашем писательском кругу не было такого гнетущего настроения – настроения опустошенности, стеклянного колпака. „…· Сникли и посерели все“.

Легкодумность «богемника» Рождественского очевидна (о его слезливой сентиментальности говорили и писали Николай Гумилев, Владислав Ходасевич и др.).

Среди его молодых приятелей – Павел Лукницкий и Вольф Эрлих (опять та же компания), – с ними он любил путешествовать, погостить в Коктебеле у Максимилиана Волошина. Увлекался театром, живописью и графикой; за неизвестные нам заслуги бесплатно учился на Государственных курсах при Институте истории искусств (пл. Воровского, 5, напротив «Англетера»). Хорошо знал художника-авангардиста Павла Мансурова. Последний упоминает Рождественского (ученика Малевича), равнодушно воспринявшего беду в «Англетере» («…этот товарищ ваш, пьяница, поэт, умер, во всех трамваях объявления…»).

Еще несколько штрихов к портрету Рождественского. Современники старшего поколения рисуют его чаще с неприязнью. Литератор Леонид Ильич Борисов (С.Б. Шерн) в неопубликованном письме (30.12.1956) к своему собрату по перу Владимиру Викторовичу Смиренскому откровенничал: «Однотомник В. А. Рождественского меня разочаровал. Редактором сей пиит связан не был – связала его собственная трусость. Вы, конечно, знаете Всеволода Александровича – интеллигентик и тихая молитва в розовом парфюмерном идеале (с притертой пробкой). Я с ним частенько лаюсь по великой моей невоспитанности и прямоте». Рождественский платил Борисову той же монетой: «…добрый и беспутный малый, петербургский уличный гуляка…»

Насколько был непрост Рождественский, писал и говорил литературовед В. А. Мануйлов, отказавшийся присутствовать на похоронах бывшего старшего друга. Не красят Всеволода Александровича и некоторые его поступки в отношениях с близкими родственниками. Он вел себя трусливо в пору репрессий приятеля, поэта Владимира Владимировича Луизова… Это все, так сказать, «домашние» проблемы.

Но личность Рождественского предстает не в лучшем свете и в есенинском «деле». 28 декабря 1925 года он отправил В.В. Луизову в Ростов-на-Дону письмо с рассказом о виденной им страшной картине в «Англетере», но почему-то указал не 5-й номер гостиницы, а 41-й; он не раз исправлял свои воспоминания о Есенине, изобилующие «лирическими отступлениями» и небрежностями в подаче фактов (например, очевидцы удивлялись отсутствию пиджака поэта в 5-й комнате, у Рождественского же читаем: «Щегольской пиджак висел тут же»). Возможно, давала себя знать впечатлительно-рассеянная натура мемуариста, но налицо и вопиющая безответственность. Попросили, – не глядя, протокол и подмахнул. Кстати, сам «свидетель» описывает: когда он пришел в «есенинский» номер, тело покойного лежало на полу, забыв о своей подписи, закреплявшей совсем иную сцену. Примечательно: в неопубликованном дневнике Иннокентий Оксенов пишет, что Рождественский пришел в 5-й номер «Англетера» вместе с Б. Лавреневым, С. Семеновым, М. Слонимским («он плакал») и другими позже его (Оксенова) и Н. Брауна (спрашивается, когда же он исполнял обязанности понятого?..). Есть о чем поразмыслить…