Третьего не дано? - Елманов Валерий Иванович. Страница 48
— Нешто жалко? — удивился тот. — Дак не твое же.
— Не в том дело. Коварное оно, — пояснил Дмитрий. — Вроде бы ничего-ничего, а потом бац по голове, и ты уже пьяный.
— Самое то, — одобрил отец Леонид. — Я как раз и хочу нажраться. Ныне, чаю, можно, потому как заслужил.
Дмитрий в очередной раз поморщился и тяжело вздохнул. Ох не такой представлял он себе встречу с Юшкой Отрепьевым, совсем не такой. Хотя чего уж тут, все правильно. Тот и раньше не больно-то чинился. Другое дело, что сам Дмитрий на это обращал мало внимания.
Не до того ему было, совсем не до того — живы, и слава богу.
К тому же хватало иных, более ощутимых неудобств, испытываемых на собственной шкуре — и ночевки в стогу сена, и скудная еда через день, а то и через два, и вши с блохами.
Куда тут глядеть на неуклюжие манеры своего спутника.
«Да и то взять, — напомнил он себе в оправдание монаха. — Я-то эти три года здесь в Литве провел, а он сызнова на Русь воротился. Так где ж ему вежеству обучаться?»
И мысли его тут же перекинулись на иное — как там и что, ведь Юшка, или как там его ныне — отец Леонид, толком ничего и не рассказал.
Но торопить не стал, выждал, пока тот выпьет, закусит, умяв добрую половину молочного поросенка, после чего подступил с расспросами.
— А чего тут особливо поведаешь? — пожал плечами тот. — Вроде бы и много всего стряслось, а помыслишь — и поведать не о чем. Повеселились мы тогда с тобой в Москве изрядно, мне оно потом долго икалось. Хотел было к матери в Галич податься, да вовремя почуял — вмиг признают. Пришлось и впрямь в Борках в монастыре укрываться. Принял там постриг, дали мне имечко Григорий, а на душе муторно, хошь волком вой. Протянул я тамо до лета, а уж опосля подался в Москву, в Чудов, к дедову брату Замятне. Тоже замаял — учит уму-разуму и учит. И днем учит, и ночью учит. Мол, токмо праведной жизнью заслужу я свое царствие небесное и искуплю все грехи. Сам-то небось в обитель подался, когда шестой десяток на исходе был, а туда же. Хорошо, что игумен Пафнутий заступился да в свою келью забрал. Пафнутия-то помнишь? — обратился он к Димитрию.
— Ну как же — вельми умный старец, начитан изрядно и рассуждать умеет — заслушаешься, — улыбнулся тот. — Мне тех двух недель, что у него отсиживались, нипочем не забыть. Я-то думал, что божье Писание хорошо ведаю, а его послушал и понял — сызнова все читать надобно да над каждым словом по пяти раз помыслить, пошто именно его там вписали да какая у него смысла.
— Никодима тоже там застал, — благодушно продолжил монах. — Его, поди-тко, тож припоминаешь?
Дмитрий помрачнел.
— И его тоже, — кивнул он, с силой сжимая в руках небольшой нож с фигурной, желтоватой кости рукояткой.
Отрепьев недоуменно нахмурился, глядя на разволновавшегося приятеля, но потом его осенило, и он, хлопнув себя кулаком по лбу, громко заржал.
— Так он, собака, и к тебе пристраивался! — веселился отец Леонид, закатываясь от хохота. — То-то, помню, ты все время за мной увивался. Это чтоб с им один на один не оставаться. А пошто ж ты тогда мне не пожалился? Я б ему уже в ту пору зубы пересчитал.
— А ты пересчитал? — обрадованно спросил Дмитрий.
— Ну по первости упредил токмо, а уж когда он не внял да сызнова ласкаться учал, пришлось врезать по роже. Скольких зубов он лишился, доподлинно не скажу, но то, что при мне сразу два выплюнул, точно. А знал бы, что он еще тогда к тебе приставал, ей-ей, и остальных бы его зубов не пожалел, — горячо заверил он довольно улыбавшегося Дмитрия. — А ты в ту пору даже не юнотой — младенцем казался, вот его и потянуло на молодое мяско. Мужик он впрямь могутный, и как ты от него вывернуться-то исхитрился в одиночку? — подивился напоследок Отрепьев.
— Будет об этом, — поморщился Дмитрий.
— Нет, ты поведай! — разгорячился монах. — Он же до пострига в кузнецах хаживал, сила в ем и впрямь изрядная.
— Неважно, — резко ответил Дмитрий. — Отвлеклись мы с тобой, а время к вечеру. Так я тебя и до ночи выслушать не успею.
— Да чего там выслушивать-то, — пренебрежительно отмахнулся отец Леонид. — Почитай, почти все время в Чудове и прожил, покамест на улице кто-то из царевых стрельцов не признал.
— На улице? — не понял Дмитрий.
— А ты мыслил, что я все время в келье у Пафнутия сиживал? Да я б с тоски сдох. Случайно вышло — взял со скуки Писание да перебелил его наново. Так, для себя, из Екклесиаста-проповедника кой-что. Пафнутий узрел и залюбовался — у меня ж и впрямь буквицы, ровно ратники на государевом смотру, одна к одной, одна к одной. Так и стал ему все перебеливать, покамест слух обо мне до самого патриарха не дошел. Тому тоже мои хитрости в художестве [68] по нраву пришлись. Правда, я сбрехал, что диакон, а то бы он простого монаха так к себе не приблизил, — повинился Отрепьев, и лицо его тут же приняло мечтательное выражение. — А какие яства я с его стола едал… Вот хошь ныне уже и пузо сытое, но как вспомню, дак полон рот слюней.
— Что ж за яства? — вежливо уточнил Дмитрий. — Ты скажи, а я распоряжусь, чтоб тебе и тут такие приготовили.
Григорий насмешливо хмыкнул, окинул презрительным взглядом изрядно захламленный им же стол и надменно махнул рукой.
— Нешто тут такое сготовят? Известное дело — ляхи. Ну пирог с щучьими телесами они, можа, и осилят кое-как, а вот сбитень сварить — дудки. Али, скажем, пирог на троицкое дело испечь — и тут кишка тонка.
— Сбитень я тут и сам ни разу не пивал, — согласился его собеседник. — А уж с пирогом, мыслю, должны управиться! Поясни как, и они тебе его вмиг испекут.
— Не-э, — уверенно замотал головой монах. — Начинка — ладно, тут куды ни шло, а сам-то пирог из просфорного теста делают, а у них тут просфоры опресноки [69] пекут, так нешто им возмочь?
— Ну и господь с ним, с тестом этим, ты далее сказывай, — поторопил монаха Дмитрий.
— А что далее? Сиг бочешной под хренком оченно я уважал, огнива белужьи в ухе, окунька рассольного из живых…
— Погоди-погоди, — остановил его Дмитрий. — Ты сейчас об чем сказываешь?
— Про блюда с патриаршего стола, — невозмутимо пояснил Отрепьев. — Сам же велел.
— Я про странствия твои говорил, — поправил его Дмитрий. — Далее-то ты куда подался?
— Да я бы вовсе никуда не подавался, прижился уж там, но тут Пафнутию некая старица от старца весточку прислала. Мол, коли объявится Юшка Отрепьев, дак пущай немедля идет повидаться с давним своим знакомцем и передаст ему заветное словцо: «Пора». Понял ли, от кого я к тебе прислан?
— Не-эт, — удивленно протянул Дмитрий.
— Скоро ж ты позабыл благодетеля свово, — усмехнулся монах. — То ж боярин Федор Никитич Романов, кой ныне тож пострижен яко монах Филарет, а старица — инокиня Марфа, бывшая женка евонная, Ксения Ивановна. — Он тяжело вздохнул, задумчиво поскреб бороду и признался: — Я-ста поначалу не схотел идти, больно пригрелся, а она вскорости второго гонца прислала. Да и Пафнутий коситься учал. Мол, забыл я долг свой пред господином, а оное негоже. Покамест в раздумьях пребывал, тут-то меня и признали стрелецкие собаки. Пришлось бежать. А куды схорониться? Опять же в монастыре. К рубежам не сунуться, потому я сызнова на восход утек, прямиком по Москве-реке, а далее по Оке. Доплыл до Мурома и осел там в Борисоглебской обители. А чтоб никто меня не приметил, поведал, что жажду великую схиму принять да в затвор уйти. Ну, сменил имя Григорий на Леонида, клобук на куколь [70], посидел месяцок в келье и понял — лучше на дыбу, чем так вот, взаперти. И подался я сызнова в Москву.
Он вновь прервался, чтобы жадно осушить очередную чару, после чего, смачно высморкавшись прямо в скатерть, самодовольно захрустел соленым огурцом.
При виде столь вопиющего безобразия Дмитрий брезгливо передернулся, а Отрепьев продолжил как ни в чем не бывало: