Третьего не дано? - Елманов Валерий Иванович. Страница 61
— Крещение, крещение, — подтвердил Дмитрий. — А запрещение, оно входит в обряд. Поначалу должно отринуть и изгнать диавола, повелев ему бежати от человека и не творить ему пакостей, после вознести молитву богу, дабы он всесовершенно изгнал лукавого духа, ну а опосля…
В течение всего обряда он смотрел на меня во все глаза, ожидая не пойми чего.
Я стоял, подрагивая от холода — не май месяц, высоко вскинув голову, и аккуратно наблюдал сквозь щелку полуприкрытых глаз, как он волнуется.
Думаю, царевич и сам толком не понимал, чего именно он ожидает. Скорее всего, чуда, пусть даже негативного.
Вдруг освященная вода из купели, попав на мое лицо, зашипит, кожа начнет мгновенно вздуваться пузырями, обнажая гниющее мясо, и сползать как чулок, а из-под всего этого проглянет истинный лик того, который…
Особенно внимательно он наблюдал за тем, как отец Акакий приступил к процессу елеосвящения. Намазали елеем мой лоб — и у Дмитрия в тот же момент на лбу проступила испарина, мою грудь — и царевич невольно несколько раз машинально провел по своей, мои руки — и его пальцы беспокойно зашевелились.
Когда отец Акакий громогласно провозглашал: «Запрещает ти, диаволе, господь наш Исус Христос, пришедый в мир и вселивыйся в человецах», царевич даже непроизвольно подался всем телом вперед, впившись в меня взглядом.
И вновь не пойму, чего он ждал. Что у меня изо рта в этот миг выскользнет нечто черное и стремительно улетит прочь?
— Молимся тебе, господи, ниже да снидет со крещающимся дух лукав, — бубнил настоятель собора, а Дмитрий все продолжал ждать чуда, пускай и с оттенком ужасного.
Столь же настороженно он слушал и мои спокойные ответы на ритуальные вопросы, задаваемые отцом Акакием, особенно касаемо отречения от сатаны, и старательно фиксировал малейшее изменение в моем голосе, однако ничего, кроме разве что некоторой печали, не уловил.
Да и чуть позже, когда я уже погружался в воду, он продолжал все так же пристально вглядываться в меня затаив дыхание, а правая его рука то и дело беспокойно тянулась к левому боку, к сабле.
Разумеется, ее не было — не положено оружие в церкви, тем более во время святого обряда, но ведь тянулась…
Правда, я по мере сил старался его окончательно не разочаровывать.
Со стороны, если не вглядываться столь пристально, как он, заметить это мог лишь очень наблюдательный человек, каковых на обряде не имелось, так что мои окаменевшие, как и днем ранее, скулы со стиснутыми зубами видел лишь Дмитрий, которому и предназначалась моя игра.
Тот же «Символ веры» в моем исполнении звучал с отчетливо проскальзывавшими интонациями грусти, будто я прощался, расставаясь с чем-то очень дорогим:
— …и в духа святаго, господа истиннаго и животворящаго, — скорбно выговаривали мои уста.
Лицедействовал я старательно. Пусть не уровень наших великих артистов, но для неискушенного зрителя, каковым был царевич, вполне…
Одним словом, нам с царевичем было не до самого обряда — я играл, он смотрел, а процесс катил сам по себе.
Зато крестная мать, которой стала миловидная толстуха — жена князя и боярина Василия Михайловича Рубца-Мосальского, старалась за всех. На круглом лице явственно читалось умиление, вдохновение и осознание торжественности момента.
Во всяком случае, у нее даже голос срывался от волнения, когда мы обходили купель с пением: «Елицы во Христа крестистеся, во Христа обла…» Дальше выскочило из головы — церковнославянский язык та еще штучка.
Да и сам Мосальский, будучи крестным отцом Квентина, тоже трудился на всю катушку.
То, что моя игра была достойной, я понял на выходе из собора, когда царевич заботливо спросил меня:
— Как голова? Все болит? — И кивнул на мой миропомазанный лоб, который теперь полагалось не мыть целую неделю.
— Слегка, государь, но мне удалось перетерпеть, — кротко ответил я, но и тут не устоял перед искушением и многозначительно добавил: — Осталась только легкая боль вот тут. — Я указал на место в середине лба, смазанное миром. — Но думаю, что через пару-тройку дней, от силы через неделю оно тоже пройдет. В конце концов, если очень надо, мы всё можем перетерпеть, верно? — И фамильярно подмигнул ему.
Последующие церемонии, обязательные после крещения, вновь прокрутили по «сокращенной» программе, поскольку нам надлежало в течение целой недели не только не смывать миропомазание, но и выслушивать объяснения таинств святой евхаристии, лишь после этого удостоившись причастия.
На самом деле, тела и крови Христовой мы вкусили сразу после крещения.
Ах да, чуть не забыл. Нарекли меня… Феодором. Да-да. Во-первых, шестого марта как раз была его память, хотя и не только его одного, но — это уже во-вторых — из всех прочих именно оно оказалось самым созвучным именем для Феликса.
Вот так я и получил заново свое имя, которое еще при рождении дал мне мой настоящий отец.
Кстати, я потому и выбрал для крещения именно эту дату, потому что припомнил, как о ней говорил мне царевич.
Нет, не путивльский, а настоящий, который сейчас в Москве. Шестое число было его днем ангела, потому его так и назвали, хотя первоначально Годунов хотел дать мальчику имя Иоанн.
Однако после того, как первенец Бориса Федоровича во младенчестве скончался, со своим вторым сыном будущий царь поступил более осторожно и окрестил его не на девятый, как поступали чаще всего, а на сороковой день, чтоб дитя слегка окрепло.
По святцам же выходило, что двадцать шестое января — день рождения наследника — было днем памяти не только святого Иоанна, но и еще какого-то мученика по имени Федор. Более того, на сороковой день, то есть шестого марта, вновь отмечалась память еще одного Федора.
Суеверный Годунов, когда ему указали на эдакое совпадение, принял его как некий знак или указание свыше, а потому немедленно все переиначил.
Но я выбрал этот день не только из-за своего нового-старого имени, а еще и потому, что на него выпадало одно более-менее подходящее имечко для Квентина.
Можно сказать, царственное — Василий.
Имелся в моем крещении и еще один плюс помимо якобы снятия контроля за нашими занятиями по философии.
В связи с обращением в «истинную» веру — почему-то у христиан все прочие считаются ложными — мы с Квентином переселились прямиком на нижний этаж самого собора, где по распоряжению толстенного завхоза-келаря нам выделили комнатушку из числа бывших кладовых под припасы.
Неприятное соседство с именитыми шляхтичами, прочно оккупировавшими воеводский двор, таким образом, оказалось в прошлом.
Пирушка по поводу новообращенных затянулась далеко за полночь, но я не увлекался содержимым кубков и чаш, так что на следующий день был полностью готов к очередному приему царственного ученика.
Я уже многое знал из задушевных разговоров с ним, которые пошли чуть ли не с самого первого дня, в том числе и о его тяжкой болезни, после которой воспоминаний о детстве у него практически не осталось.
Постигла его эта болезнь у некоего знатного боярина, который вскорости пострадал от жестокосердного царя, а он, Дмитрий, ухитрился бежать в Речь Посполитую.
Рассказывал он и о своих скитаниях в чужом государстве…
Словом, я еще раз убедился, что все мои картинки оказались подлинными на сто процентов.
Однако в письме, которое чуть ранее было написано мною Борису Федоровичу, я с раскрытием тайн не торопился — ни к чему они ему пока. Да и рискованно излагать их в письме.
Васюк — парень смышленый и проворный, но всех случайностей не предусмотришь, так что по пути в Москву все равно мог попасться, причем неизвестно в чьи руки — то ли это окажутся разъезды Годунова, то ли сторонники Дмитрия.
Именно потому сама грамотка была составлена исключительно в нейтральных тонах. Так, обычное послание своему приятелю Алексею Софронову — это я вспомнил про Алеху, по-прежнему болтавшегося в загранкомандировке.
Мол, у меня все в порядке, ученик попался знатный и платит не скупясь, все остальные условия тоже о-го-го, так что давай-ка и ты к нему. Есть тут свободная вакансия учителя… латыни.