О людях и ангелах (сборник) - Крусанов Павел Васильевич. Страница 21

Как пахнет степь?..

У мира растут гули под мышками – чумные бубоны…

«Шиссе!» – говорит офицер. Руки солдата поднимают автомат. Он похож на Михаила… Я не играю, но я и не был у смерти в помощниках… Немцы убивают русских, русские убивают немцев, и никто не может убить смерть, чтобы она стала жизнью.

9

Шёл декабрь, швырял на землю колкие снега, хлестал город метелями. У тупорылого слепенького дома, где в первом этаже дали комнату Николаю, намело гряду сугробов. Дом был старый, двухэтажный, из красного кирпича, архитектуры незатейливой, кладки вечной. Раньше – при царе Горохе – был дом постоялым двором, теперь люди жили здесь от рождения и до смерти. По недолгой, постоялой нужде устраивалась и утроба дома: этажи пробивались сквозными коридорами, от них по обе стороны, как лапки сороконожки, торчали комнаты, кухня – голова – на каждый коридор полагалась своя, одна на этаж. Сороконожки наоборот – не тело в пустоте, а пустота в теле. Лет десять уже, как подвели к дому газ, но старые плиты с ящиками для дров стояли на кухнях неразобранными, и в метель холодные их трубы пели ведьмбчками.

Перевалив через сугробы – улицу ни разу не чистили за зиму, – Николай подошёл к парадной и толкнул писклявую дверь. Петли пропели две холодные ноты: быструю, распахивающуюся четверть и протяжный, зевотный возврат. В пыльном бардаке передней Николай обмёл веником валенки (купил в морозную неделю за три рубля у соседа – Романа Ильича Серпокрыла). С тихой досадой вспоминал Николай разговор с директором – вспоминал свои слова, хрупкие, зябкие, такие декабрьские; теперь он представлял, как можно было бы сказать иначе, ловчее, достойнее – глумился над совершённым задний ум. Директор подтвердил старый уговор: отпустит, как только Николай найдёт себе замену. Но сказал он это не так, как хотелось бы Николаю, – сказал, как отмахнулся: будет день, будет пища – достал, зануда!

По комнате бродил озноб. С улицы подполз к окну сугроб, привалился к стеклу. Торопливые зимние сумерки спускались с неба, мешались с метелью в близорукие белёсые потёмки. Николай включил свет (что такое электричество? – видится бестолковая толкотня пузатенькой мелочи); в оцепенелом от холода воздухе вспыхнула лампочка, и в дверь тотчас постучали. Стук был знакомый – четыре звука-близнеца, похожие на бег палки по забору. Дверь приоткрылась, и в проём, шелестя разношенными тапками, проник упитанный, абрикосово-румяный Роман Ильич. Перед собой он осторожно держал холщовую хозяйственную сумку и электрический рефлектор.

Месяца два назад Серпокрыл впервые явился к Николаю самозваным гостем. Причиной прихода он объявил трёхсотлетний юбилей Антуана Ватто, которого называл то гуманистом-просветителем, то обитателем мансарды (после он ещё не раз пользовался отрывным календарём, чтобы подвести незыблемый фундамент под стеклянный перезвон в своей сумке). Почему Роман Ильич – добродушный краснобай, энциклопедия Мельны – полюбил навещать Николая, пить с ним водку и сверкать ясным даром уездного Бояна? Сперва Николай объяснял это тягой к новому человеку, потом – своим умением слушать другого, не сводя разговор на личные печали, потом привык и обходился без объяснений – по закону привычки люди не интересуются причинами обыденного.

Николай ВТОРУШИН

Он подносит сумку к столу, сдвигает книги в сторону, достаёт водку и аккуратный бумажный свёрток с закуской. Закуска – всегда своя. Разворачивает свёрток: картошка, хлеб, варёные яйца. Этим он говорит мне: от тебя не требуется хлопот, я обо всём позаботился – от тебя только требуется на время стать ухом, чтобы слушать. Порядок ритуала прост и неизменен, как колесо. Но он не набивает оскомину – всякий раз неизвестно, куда колесо вильнёт: на какой странице раскроется уездная летопись? чью судьбу явит на свет из своего дремучего омута? Я выхожу на кухню, отворачиваю кран – с ватной глухотой вспыхивает водогрей. Метель выдувает из печной трубы тоскливую песню… Мою три стакана, набираю в литровую банку холодной воды (студенческая привычка – при постоянном отсутствии закуски водку обыкновенно запивали водой), а когда возвращаюсь в комнату, Роман Ильич уже прилаживает у стола рефлектор.

Роман СЕРПОКРЫЛ

– Заведи себе обогрев, а то остынешь до жмурика. Старуха Зотова – слыхал? – слегла. Была бабка вечная, и на тебе… Ни одна хворь её не брала – а почему, знаешь?

Николай ВТОРУШИН

Это тоже часть ритуала. Вопрос не требует ответа. Отвечать – всё равно что объясняться с автомобильным клаксоном и надеяться, что он тебя понимает.

Роман СЕРПОКРЫЛ

– Она в желчи своей плавает, как опёнок в уксусе. Кровные её сродники давно травой могильной проросли, а она на них обиду по сей день держит. Смерть их для неё – не кара им, не возмездие. Вот если б они перед ней сперва покаялись… А объявится человек, которому она поверить захочет, и скажет он ей по глупости, что не должники они перед ней (а они и вправду не должники), тут и выльется маринад, тут и захиреет бабка в одночасье.

Николай ВТОРУШИН

Это предостережение. Оно опоздало. Вот и я вплетён в узел – я больше не посторонний, я – вервие в узле. Серпокрыл наливает в два стакана водку (ровно на четверть – на один глоток), щурит лицо.

Роман СЕРПОКРЫЛ

– А про Мишку Зотова что тебе старуха надудела?

Николай ВТОРУШИН

– Она сказала, что его убила Рита Хайми. – Мягкое тело Серпокрыла вздрагивает от усмешки. Он протягивает руки к рефлектору, потом возвращает их на стол и льёт в третий стакан воду.

Роман СЕРПОКРЫЛ

– Ты думаешь, Мишка продырявил себе череп потому, что Рита стелилась под каждого встречного милягу? Ты этому веришь?

Николай ВТОРУШИН

– Нет, теперь совсем не верю. – Роман Ильич запускает в меня цепкий взгляд – он не вполне понял ответ. Через миг он поднимает стакан с мерцающей росинкой на гранёном боку.

Роман СЕРПОКРЫЛ

– Сначала выпьем, а потом изложу тебе повесть.

Николай ВТОРУШИН

Снаружи швыряет снега декабрь, наметает сугробы. Выдувают из труб метели языческие свои гимны, ликующие, буйные. Сказал Розанов: язычество – молодость человечества. Правда. В молодости хочется радостных богов и хочется стоять с ними вровень. Вот душа язычества: нет вражды между природой и человеком. Язычество – понимание природы чувством, образом, страстью. «Природа – гимн, где о святых – ни слова». Поют трубы о том, как испокон понимали здесь мир: о домовых и леших, о ведьмах, о сглазе и заговорах, о душах, что живут в вещах, в камнях, в деревьях. Под эти песни слагались сказы, где были: оборотень Вольга, Соловей, Змеи, Иваны с умными зверьми; где ветры были Стрибожьей роднёй, а солнце и любовь – золотым Ярилой. А теперь здесь рассказывают о Зотовых. Пока я думаю, Серпокрыл успевает выпить, вытереть ладонью губы и закусить.

Роман СЕРПОКРЫЛ

– В начале тридцатых добрались до однорукого Хайми, припомнили ему былое эсерство. И Хайми сгинул, затерялся песчинкой в лагерной пыли, оставив жену с дочкой-спелёнышем на руках. Нину Хайми сразу выставили из редакции «Мельновского труженика», где она служила при муже; приятелей и знакомых, как водится, выдуло в форточку, и она очутилась в глухом ящике, сколоченном из человеческой осмотрительности и страха, наедине со своими воспоминаниями и бедами, как покойник, заколоченный в гробу наедине с увядшими цветами. Спасибо, не тронули саму как «члена семьи»…

Конечно, она могла уехать, затеряться на вавилонских стройках, где никому бы не пришло на ум проверять её анкету, но в её голове хватило толка не кидаться в переезды с младенцем. Так бы она и задохнулась под крышкой, если б не Семён Зотов – он в ящике проковырял ей для жизни отдушину. Семён про страх и осмотрительность отродясь не слыхал. В Гражданскую он был начдивом у Тухачевского, прославился удалью, потом трибунал судил его за дезертирство (это особая история) и только благодаря поручительству Тухачевского приговорил не к пуле, а к списанию в обоз, – Семёну бы сором обрасти, как шитику, и носа не высовывать, а он вместо этого оформил Нину Хайми билетёршей в кинотеатр, где сам директорствовал. (Семён, вернувшись с Гражданской, как сознательная единица революции, передал Мельновскому совету закопчённую гридню и уцелевший проектор. Зал отремонтировали, повесили новую доску – «Молот», но соль в том, что исполком по патенту снова передал дело Зотовым – никто, кроме Якова, не умел управляться с аппаратом, и никто, кроме Семёна, не мог заставить Якова хоть полшага ступить в сторону службы. Получилось, что, не потратившись на ремонт, они вернули своё обратно, только теперь над ними висел фининспектор. А после нэпа оба сели на казённую зарплату.) Так вот, проделанная Семёном щёлочка позволила Нине Хайми отдышаться, а кое-кому, наверное, помогла через несколько лет вспомнить историю о бывшем геройском начдиве и о странном его падении.