О людях и ангелах (сборник) - Крусанов Павел Васильевич. Страница 78
– А я к вам с просьбой, – сказала наконец Таня – в этом деле она решила действовать прямо, как судопроизводство, не признающее косвенных улик.
– Ко мне иначе не ходят, – без печали вздохнула фиолетовая хозяйка. – И что же? Судьбу прозреть? Сглаз отвести? Или иная нужда? – Слово «иная» гадалка произнесла так, будто говорила о чём-то интимном, о чём обычным тоном говорить стыдно.
Таня согласно кивнула – жест получился царственный. Сметливость ворожеи её не удивила: известно, что гостья посвящена в дела Легкоступова, для которого помимо ливадийского письма и Кауркиных посланий уже изготавливались автограф сенатора Домонтовича и липовая квитанция на оплату изумрудного гарнитура, подписанная Сухим Рыбаком, так что голову хозяйке ломать не пришлось.
– Я хочу, чтобы вы скопировали руку Петра Легкоступова, – сказала Таня.
Гадалка закатила табачные глаза и надсадно, точно от щекотки, рассмеялась.
– Поверьте, это в его интересах, – заверила гостья. – Он попал в беду. Если, конечно, вас это заботит. Что касается вознаграждения…
– Оставьте, – махнула рукой хозяйка. – Я сделаю это даром. В конце концов, не каждый день становишься орудием рока и принимаешь участие в исполнении тобой же предсказанной доли.
– О чём вы?
– Пустое. Надеюсь, это будет не подложный вексель?
Это был не подложный вексель. Это был писк замученной птички, который требовалось перелицевать на львиный рык.
Накануне Таня посетила Алексеевский равелин, где похудевший Петруша (природным толстякам не следует худеть – спавший с тела толстяк всегда имеет нездоровый вид), прослышав о прибытии фельдъегеря, передал ей письмо, в котором, потеряв достоинство и отрешившись от всякого решпекта, униженно молил императора о милости. Примерно так: «Государь, дозволь бедному Петруше жить на Руси. Бедный я, очень бедный!» Это никуда не годилось. Насколько Таня понимала брата, тот ни за что бы не одобрил такое малодушие, а стало быть, никогда бы не уважил эту овечью слезницу. Тут требовался иной подход, требовался жест величественный и дерзкий. В таком виде письмо могло пойти в дело только как образчик почерка, начертать которым следовало послание совсем иного свойства – вдохновенную проповедь, внушающую не жалость, а упоение и восторженное смятение духа. Сочинить эту проповедь, по замыслу Тани, подобало Годовалову, благо тот был многим обязан опальному Петруше. И он её сочинил. Немного покобенился, исполненный сомнений и страхов, потом погладил вышедший на днях из типографии четырёхтомник своих произведений под общим названием «Не только проза» (куда действительно помимо прозы вошли расшифровки телевыступлений, газетные статьи и даже пара написанных им некрологов), вздохнул обречённо и сочинил, используя для убедительности стиля предоставленную Таней Петрушину философическую тетрадь.
Примерно через час гадалка закончила работу и подала заказчице два исписанных мелким бесом листа. Таня пробежала глазами знакомые строки:
Личарда верный императору Чуме
Когда-то лицо моё было гладким; теперь оно заросло бородой, и борода моя неухожена и дика. Когда-то я был бодр и кожа моя источала запах пачулей и розовых стеблей; теперь тело моё неумыто, ногти сломаны, а язык опаршивел от тюремной пищи. Когда-то мой слух услаждала отменная музыка; теперь уши мои оглохли от тишины и полны серы, а по лицу ползают мокрицы. Когда-то я был обласкан судьбой; теперь я на дне пропасти – я сир, убог, согреваюсь вшами и наслаждаюсь чесоткой.
Ты сбросил меня в эту пропасть, а ведь я хотел помочь тебе из шёлковых волос твоего сына сплести великую любовь к миру!
Ты взял себе мой воздух, ты стал хозяином моей желчи и начальником моего голода. Ты солишь мои слёзы и глотаешь мою слюну. Ты не оставил мне ничего моего, и теперь я пользуюсь всем чужим – одеждой, постелью, бумагой, пищей. И знаешь, мне кажется, что если здесь ко мне придёт смерть, то и она тоже будет не моя. Поэтому я не ропщу и не жду милости. Поэтому из нынешнего ничтожества я говорю тебе свои слова, хотя ты и не оставил мне права иметь хоть что-то своё.
Горе тебе, говорю я, ибо, ослеплённый удачей, иллюзии своего тщеславия и заблуждения своего ума ты принял за высшее просветление, которое освобождает тебя от общего закона. И за меньшую повинность уготована человеку в преисподней смола и сера! Ты в славе пройдёшь по миру до самых врат адовых, гремя своими грехами, как корова боталом!
Но даже если всё не так, даже если ты лучший из людей, даже если талисман твой не врёт и ты действительно пришёл из тех краёв, где в реках течёт вода, которая не смачивает рук, и где растут прозрачные деревья, плоды которых не надо срывать, ибо один аромат их утоляет жажду и насыщает, то знай, исчадье рая, и не обольщайся: ты – всего лишь государь. Да, ты – всего лишь государь, и тебе не избегнуть своей судьбы, потому что в лучшем из людей скоплен не только разум тысячелетий, но и всё их безумие.
Однако кем бы ты ни был и какой бы жребий ни старался себе измыслить, вот что я говорю тебе и вот как заклинаю, ибо в любом случае ты есть порождение и моих дел:
Освобождая мир от ига сладкой лжи, разя презрением тех, кто стремится к равенству, кому мила жизнь, в которой нет ни бедных, ни богатых, потому что и то и другое слишком обременительно, кто говорит: «Мы нашли счастье» – и моргает, не погуби подлунную своей великой свободой, помни: идя к людям с посулами лучшей доли, всегда нужно брать с собой кнут.
Глядя на мир, не пренебрегай его рухлядью и не шарахайся от его тёмных чуланов. Постигни не только империю эполетов, огни дворцов, пиры и битвы, которые для тебя те же пиры, но и лицо ребёнка, дышащего на заледенелое стекло, деревенскую избу, серый забор, чугунок на заборе, тряпку, привязанную к палке на огороде, – то ли пугало, то ли родовой стяг живущей в этой избе старухи, что смотрит в темноту, на тяжёлый снег. И всё, что между эполетами и этим снегом, постигни тоже. Ибо всё это – Россия, всё это – судьба государя, всё это – твоя тяжкая судьба.
Нет в человеке ничего презреннее ничтожных мыслей. Право, уж лучше дурно сделать, чем мелко думать, – таков закон мудрого, ибо мудрый беспощаден. Не забывай: все имена благого и дурного суть символы, а символы безъязыки – они лишь манят пальцем, пыжатся и делают значительные жесты. В этих сосудах нет мёда истины, там вообще нет ничего вразумительного.
Таков мой последний урок. Я сделал, что хотел. Я мог бы совершить больше, но я отпускаю тебя ко всем чертям. Знай, душа моя не будет досаждать тебе в этом мире и рвать на части твой разум – тебе не придётся звать на помощь Бадняка, чтобы поставить на неё лукавый капкан. Обещаю, что там, за пределами этой жизни, я буду вести себя тихо, очень тихо, так тихо, что никто обо мне не будет знать. Ненавидящие и любящие – простите меня!
А теперь, в заключение, перед отверстой могилой, которую ты, несомненно, мне уготовил, я скажу самые главные слова: кузнечик, луковица, камень.
Надо думать, помимо философической тетради и Таниных пояснений к ней Годовалов использовал в своей работе и другие образчики возвышенных стилей, в частности, начало определённо копировало римский эталон: «Плиний императору Траяну», а пассаж про тех, кто говорит и моргает, вёл родословную от сумрачного германского гения, замешенного на дворянской польской крови. Таня осталась довольна. Особенно после того, как вымарала из брульона период, в котором Годовалову вздумалось пробуждать в адресате добрые чувства, а именно пропись, что-де зло приходит в мир из небытия и горе тем, через кого оно приходит, ибо люди, принявшие обольщения Сатаны, обращаются в нежить и теряют божественные блага – смерть и воскресение: ведь тот, кто не живёт, не может ни умереть, ни воскреснуть. Это, конечно, так, но разве отыщется на свете солдат, который возьмётся считать слезинки ребёнка и, оставаясь солдатом, не сойдёт при этом с ума? Что касалось отношения к написанному самого Годовалова, то, согласовав с заказчицей черновой вариант, творение своё он передал ей в виде безликой компьютерной распечатки, виртуально спалив, как и полагается современному Гоголю, в памяти компьютера файл, однако утаив судьбу экземпляра с правкой, – то ли он предал его вполне реальному огню, остерегаясь перспективы быть уличённым в авторстве, то ли, напротив, приберёг документ для потомков, надеясь включить его в состав следующего издания своих сочинений в качестве «не только прозы». Последнее, пожалуй, психологически более достоверно.