Ты, я и другие - Кирни Финнуала. Страница 16
— Элеонора Рузвельт.
С трудом сглотнув, собираю кукол-матрешек в одну и кладу ее обратно на стол, продолжая отрицательно мотать головой:
— Что бы это ни было — я не готова.
— Возьми матрешку с собой, — предлагает Каролина, — легче будет представлять. Вдруг поможет? Ее зовут Бабушка.
Я разглядываю фигурку, потом забираю со стола и кладу в сумку, избегая смотреть Каролине в глаза.
Господь всемогущий, я пришла за излечением к специалисту, который затыкает рот своему внутреннему диверсанту и дает имена куклам.
На этой неделе мне удается написать только половину песни. Воздух искрится возбуждением: неужели это именно она, та самая? Моя внутренняя диверсантка, особа, которую я теперь называю Аза Зель, надежно спеленута. В моем разуме поселяется Элеонора Рузвельт. Я слушаю много невероятной музыки, смотрю классику кинематографа и непонятным образом вновь настраиваюсь на мир любви. Я еще не знаю, как назову эту песню, но она про пару, которая словно создана друг для друга. Им просто не найти никого другого — без второй половинки они утратят целостность, распадутся. Пока у меня только самый первый набросок, но в нем точно что-то есть. Я пересылаю отрывок Джошу, и в этот момент во входную дверь начинают трезвонить.
Звуки пронзают весь дом, бьют по нервам.
— Да иду же, — бурчу я, прыгая вниз по ступенькам.
Смотрю в глазок, недоумевая, кому это так приспичило.
Плечи опускаются, и я прижимаюсь лбом к белой блестящей двери.
— Прекрати пялиться, Элизабет. Открывай.
Я тяну дверь на себя.
— Дорогая. — Мама целует меня в щеку и заходит в дом, бросив краткий взгляд на мое настенное художество.
— На улице моросит.
Она пристраивает длинный кислотно-розовый зонтик на вешалку рядом с крикетной битой Адама.
— Откуда ты здесь взялась? — спрашиваю я.
— Мне позвонила Мег. — Она приподымает маленький ранец. — Пришла сделать тебе маникюр.
Я теряю дар речи, а мама уже шуршит пакетами, раскладывая что-то на обеденном столе.
Встаю в дверях гостиной, испытывая нервное и злое возбуждение, гадая, что могла наговорить бабушке Мег.
— Мне не нужен маникюр, я… — Пытаюсь подобрать слова поточнее, но безуспешно: «Пожалуйста, уйди, мам. Мне нужно писать песню, которую номинируют на «Оскар». Я не хочу рассказывать тебе, что творится в моей жизни. Давай я буду по телефону делать вид, что все в порядке? Уезжай в свой Котсуолд, а?»
— Открой вино, Элизабет, я с ночевкой. — Ее гранитно-серые глаза ловят мой взгляд; брови приподняты, будто мать говорит мне: «Ну, давай, попробуй, расскажи, как страшно занята».
Она молча продолжает расставлять на столе крохотные разноцветные бутылочки.
Меня бросил муж; я провожу все время в студии и старательно убеждаю себя, что смогу песнями заработать на достойную жизнь. Однако, похоже, — я смотрю на собственные ногти, — что маникюр куда важнее всей этой ерунды.
— Сейчас принесу.
Иду к холодильнику, надеясь, что мать за мной не последует. Выясняется, что в доме из еды — одни чипсы. В техническом количестве. Хотя вот, есть еще тушеная говядина, о которой я напрочь забыла.
Сильвия принесла. Мысленно говорю ей спасибо.
Наполнив два бокала, ставлю их на обеденный стол и сажусь. Мать стоит у французского окна. По стеклу стекают ручейки дождя.
— Тебе надо заняться садом, — объявляет она, скрестив руки на груди.
Значит, Мег наговорила достаточно.
— Я собиралась тебе рассказать..
— Интересно, когда? — Она не отводит взгляда от лужайки.
Пожимаю плечами:
— Когда почувствую, что могу об этом говорить.
В саду носятся среди мокрой травы дети Сильвии, их крики наполняют комнату. Я уставилась на старое пятно от кофейной чашки на ореховом обеденном столе. Мать садится, подносит ко рту бокал, и я с удивлением и ужасом вижу на ее глазах слезы. Она достает из пластикового пакетика дезинфицирующую салфетку, наклоняется и берет мою руку в ладони, начинает протирать ее осторожно и нежно.
— Прости, — говорю я. Зябко пожимаю плечами.
— Так вышло.
— Что у вас случилось? — Она протирает мою вторую руку.
— Что рассказала тебе Мег?
— Только то, что он ушел. Что была другая женщина.
— Мать снова смотрит мне в глаза. — Была?
Или есть?
Я медлю с ответом, и ее вопрос повисает в воздухе.
— Да. И да.
— Подонок, — шепчет она и берет со стола самую яркую бутылочку. — Думаю, вот это. Фуксия. Тебе нужно побольше свежих красок.
Я не отвечаю: бесполезно. Если матушке пришло в голову, что мне нужны ногти цвета фуксии, то они у меня будут. Она раскладывает набор и принимается за работу.
И примерно через минуту роняет:
— Ты не одна.
Я нежно касаюсь ее руки.
— Знаю, мам. Спасибо.
— Все мы так или иначе с этим сталкиваемся.
У большинства мужья — не подарок. Но большинство — так или иначе — приспосабливается.
Мама, конечно, намекает на любовь моего отца к алкоголю, любовь куда более верную и горячую, чем к ней или ко мне.
— Я любила папу, — говорит она, снова сжимая мою руку, — и он меня любил.
Вспоминаю ее слезы, проливаемые над чашкой кофе, в простыни, над книжкой. От неловкости начинаю ерзать на стуле.
— Отец очень своеобразно демонстрировал свою любовь.
Мама хмурится.
— Не осуждай. — В ее голосе звучит недовольство.
— У тебя было не самое веселое детство, но…
в мире нет ничего хуже, чем потерять ребенка. Когда Саймон умер, с ним умерла и часть души твоего отца.
Тогда-то он и изменился. Он искал убежище от ада.
Я хочу возразить, но она не дает.
— Раньше люди не говорили о своих чувствах вслух. И не было всяких там консультаций у психотерапевтов.
Конечно, отец нуждался в подобной консультации, но даже если бы они уже существовали, он не пошел бы. Чтобы заглушить боль, он пил виски.
Дожидаюсь конца ее речи.
— Я не осуждаю, мама. Просто не понимаю, почему ты с этим мирилась.
— Ты была маленькой. А потом… зачем менять что-то, что много лет всех устраивало? И, кроме того… — Она улыбается и смотрит на меня. — Мы были счастливы.
Прикусываю губу. И язык. Она права. Мне никогда не приходилось переживать потерю ребенка.
Кто я такая, чтобы судить собственную мать? Ведь я и сама однажды уже простила Адама. И тоже убеждала себя, что надо смириться.
— В состоянии ли ты его простить? Просто забыть и не вспоминать? — спрашивает она. Будто подслушала мои мысли, заглянула прямо в душу.
— Нет. — Я стараюсь говорить как можно более уверенно. — Надеюсь, когда-нибудь рана затянется.
Тогда, возможно… Но мне никогда не забыть причиненной боли.
Я не произношу вслух «снова причиненной».
О предыдущем случае матушке знать не обязательно.
Она кивает, не желая спорить.
Собственные слова эхом отдаются в голове; плечам, на которые неделями давил тяжкий груз, становится легко. Многочисленные сеансы с психотерапевтом не прошли зря, но именно мама заставила меня произнести это вслух. Я не приму Адама. Мой брак разрушен.
Я почти слышу, как в матрешке плачет самая маленькая куколка. Возможно, мне наконец удастся восстановить сердцевину своего «я», но она болит — словно внутренности кто-то сжал в кулаке. След от кофейной чашки на столе расплывается; на глазах выступают слезы, губы трясутся. Мама отпускает мою руку с ногтями-фуксиями и заключает меня в объятия.
Не спится. Слишком сильны были сегодняшние эмоции. Я вымотана и измучена, однако уснуть почему-то не получается. Сижу на кровати, прислонившись к изголовью, и болтаю в сети с Салли из Манчестера.
Несколько месяцев назад мы познакомились в интернет-форуме и с тех пор поддерживаем связь.
По сравнению с ее муженьком мой — чистый ангел; и я поражена ее способностью прощать. Она принимает его обратно. Она просто и без всяких рефлексий его любит; он по-прежнему ее муж и отец ее ребенка.