Великая война - Гаталица Александар. Страница 100
Он знал только то, что должен к ней прикоснуться, что все его существо расцветет уродливым цветком, если эту последнюю ночь перед наступлением он не проведет с женщиной. Но он был сербом, а она англичанкой. Она говорила на английском и немного на греческом. Он говорил на сербском и военном французском. Они поднялись на третий этаж обычного красного четырехэтажного дома в Салониках. Майор открыл дверь. Они сели на кровать в убогой комнатушке майора. Им ничего не мешало: ни запах плесени, смешавшийся с угольной пылью, ни сломанные жалюзи, сквозь которые пробивались последние лучи солнца над широким заливом. Ничто романтическое не пришло им на помощь — ни запах миндаля, ни далекая песня босоногих женщин. Никакой романтики, ничего, но они полюбили друг друга.
Он хотел что-нибудь сказать ей, но под рукой был только «Военный разговорник на пяти языках». Как сказать ей о любви? Он принялся лихорадочно перелистывать книжку. В разделе «Прачечная» ничто не могло помочь. Раздел «Почта» тоже не дал ничего, что помогло бы ему произнести «любовь». И тут Татич сообразил: он болен, конечно, он болен, если так хочет эту Аннабель в последний вечер перед наступлением. Яростно перелистал страницы, пока не дошел до раздела «У врача». Он начал на греческом: «Den ime kala», продолжил на французском: «Je ne suis pas bien» и в конце на английском: «I am not well». Потом, уже в отчаянии, добавил на ломаном сербском: «Я, я… не есть хорошо, не есть хорошо…» Возникла пауза. Он снова листает страницы. У него нет диареи, его не мучают боли в животе, не дергает зуб, в котором, наверное, есть кариес. Наконец, находит фразу доктора: «Donnez moi votre main», «Give me your hand!»
Кажется, Аннабель понимает его, поддается на уговоры: «Give me your hand! Дайте мне руку», — повторяет он и хватает ее холодные ладони, но она отшатывается. Он разочарован. Слегка отворачивается в сторону, пока она гладит его волосы. Наконец он снова переводит свой взгляд на Аннабель. Его рубашка уже распахнута, член напряжен. Он уже не соображает, кто он, знает только, чего хочет. Опрокидывает англичанку на кровать, но она отвешивает ему пощечину и выходит из комнаты. Майор рассержен. Она выходит в коридор и стоит с другой стороны двери. Ни одного звука: ни из комнаты, ни из коридора, даже уличная ссора, похоже, прекратилась. Он слушает изнутри, прислонив ухо к двери. Она стоит всего в десяти сантиметрах или в четырех британских дюймах от него и сжимает маленькие кулачки, словно собираясь ударить ими по двери. Затем она нарушает тишину. Кричит что-то на английском, опускается на корточки у порога и плачет. Всегда готовые к скандалам соседи начинают собираться в коридоре и сердито ей угрожать. Услышав это, майор открывает дверь и снова впускает в комнату свою англичанку. Захлопнув дверь, он решительно переходит на сербский. Он рассказывает, а она слушает его, как будто понимает.
«У меня было зеркальце, волшебное зеркальце. Весь свой страх я отдавал этому зеркальцу и был до сумасшествия храбрым. Нужно было бы, чтобы ты увидела меня на Цере, на Колубаре, на Каймакчалане, увидела, каков я в атаке и в бою. Я последним покинул затопленный Княжевац, продолжая стрелять из офицерского револьвера. Три раза получал за храбрость ордена… Да что же это я тебе говорю? У меня был побратим, майор Любо Вулович. Побратим сбился с пути. Хватил через край, я не спорю. Но хватили через край и те, кто его судил. Его приговорили к смертной казни. Я пришел в камеру к осужденному… Принес ему зеркальце и солгал. Солгал, что оно спасет его, только для того, чтобы он не дрогнул перед стволами винтовок. У меня был побратим, герой… Он храбро держался во время расстрела в этой проклятой каменоломне. Он умер мученической смертью, а я после этого отправился в дорогу. Почему я тебе рассказываю об этом, Аннабель? Я поехал скорым ночным поездом в Афины к нашему королю. Сказал ему: „Мой король, у меня был побратим. Прекрасный человек. Майор, как и я… Он пал, погиб!“ А король даже о нем не вспомнил. Ответил мне, словно какой-то рассеянный бог с седой бородой: „Если он погиб смертью храбрых, то мы поставим ему памятник“. Поэтому я ушел от короля Петра. Встретил новый 1918 год в одиночестве на перроне афинского вокзала. Поезд подошел только около часа ночи. Я встал и пробормотал про себя: „Побратим, теперь мы квиты. Я и королю в ноги упал, а он о тебе забыл…“ — и вошел в вагон… Но кого это сейчас волнует? Разве это хоть что-нибудь значит, Аннабель? Сейчас важно только то, что я могу прикоснуться к твоей белой коже, потому что я умру, если не прикоснусь к тебе, умру раньше того, как в меня попадет пуля. Я должен любить тебя этой ночью, Аннабель. У меня есть жена там, в Сербии. Не знаю, жива ли она. Сегодня вечером я ей изменяю, но я знаю, что так должно быть».
Он гладит ее по волосам цвета сена, нежным движением пальцев проводит вокруг «голубых пуговиц». Аннабель говорит по-английски. Она говорит, а он слушает, как будто бы понимает ее.
«У меня был муж там, в Шотландии. Умер у меня на руках. Поэтому я приехала в Сербию в начале 1915 года. Я была очень одинока. Хотела помочь. Заразилась сыпным тифом, выздоровела, и, к моему удивлению, болезнь не оставила никаких следов на моей коже. Я полюбила вас, сербов, хотя — Бог свидетель — видела очень многие ваши плохие стороны. Насколько вы были храбрыми в 1914 году и насколько трусливыми в следующем. Слабость, болезни, потеря веры в себя — все что угодно, осенью 1915 года вы были так напуганы, так ничтожны, когда началось решительное наступление. А вместе с ним начались дожди… Когда я вместе с Нэнси Харден отправилась из Крагуеваца на юг, шел дождь. Когда мы с растрепанными волосами, как Гекуба с дочерями, появились в Косовской Митровице, шел дождь. Когда мы проходили по размытым дорогам, за нами бежали покрытые шерстью свиньи; рядом двигались колонны беженцев, смотревших не вперед, а назад — туда, где осталась отчизна. А где-то между беженцами ревели автомобили. Какие это были роскошные автомобили… В них вертопрахи-майоры и полковники погрузили все: и жен, и детей, и любовниц, и фамильные ценности, и нелепую домашнюю утварь — турецкие кальяны и иконы, настенные часы с разбитыми стеклами и семейные портреты из прежних, более счастливых времен… Теперь я здесь, и в этой греческой ночи мне отчаянно нужен мужчина, я умру, если не прикоснусь к мужской коже. Но ведь я англичанка и мне стыдно показывать свои чувства. К тому же, мне страшно. Столько мужчин умерло у меня на руках! Первым был мой муж, а за ним все эти несчастные… Мне кажется, что каждый, кто прикоснется ко мне, умрет. Ты надеешься стать исключением?»
Теперь все было сказано. Или не было сказано ничего. Теперь все подразумевалось, хотя по-прежнему оставалось непонятным. Она молчит. Он снова ласкает ее. Пропускает ее пушистые волосы сквозь свои огрубевшие солдатские пальцы. Он прикасается к ней медленно, медленно, как ветер срывает с дерева последний осенний лист. Она закрывает глаза: медленно, медленно, как в далеком космосе гаснет безымянная звездочка. О том, что случилось дальше, знает ночь. О любви майора Радойицы Татича и британской медсестры Аннабель Уолден сообщили друг другу звезды в черном небе над Салониками. Для городских улиц эта любовь все-таки осталась тайной. Ничего не узнал о ней и коридор третьего этажа. И дом № 24 ничего не заподозрил. Улица Эрму поклялась, что в эту ночь на ней не произошло ничего постыдного. Салоники заключили союз с горами, чтобы укрыть эту незаконную любовь. Только фронт, который завтра будет затоплен дождем артиллерийских снарядов, не имел ни чувства юмора, ни сострадания.
Утром 13 сентября майору пришлось вернуться на позиции, и он больше никогда не увидел свою Аннабель Уолден. А возможно, так и должно было случиться, потому что ее короткие светлые волосы, округлое лицо островитянки и большие голубые глаза поселились в самом укромном уголке его памяти, чтобы никогда не выбраться оттуда и не выдать себя никому.
Уже вечером того самого дня он снова стал воином. Присоединился к своей части на склонах горы Флока. Ел мало, много курил, как грек, вставляя плохие сигареты в мундштук. Ночь не годилась для сна, день тоже не принес спокойствия. Зловещая тишина пробралась под каски и мундиры солдат, и некоторые уже начали говорить о том, что вся армия под Салониками проклята. Но вскоре тишину разорвал рев множества артиллерийских орудий. В пять часов утра 14 сентября регент Александр вышел из своего деревянного домика на Елаке. Вокруг повсюду лежал туман, но, по мере приближения дня, в районе Доброго Села он начал рассеиваться. В восемь утра был отдан приказ, чтобы с сербских позиций открыли огонь все две тысячи орудий. Два дня продолжался свист осколков, грохот пушек и писк перелетных птиц, а потом поднялась в атаку пехота.