Великая война - Гаталица Александар. Страница 16

Когда прозвучит сигнальный свисток… Я представлял себе этот день со смесью ужаса и отвращения, которые вызывает у каждого цивилизованного человека война. Мой добрый поляк заметил странную подготовку на наших позициях и озабоченно спросил меня, что она означает, а я, как добрый доктор-смерть, не сказал ему правды. В последний день нашей дружбы я с нежностью смотрел на него, зная, что ничем не могу ему помочь. После полудня 17 сентября артиллерия умолкла. Нам было приказано привязать к себе пленных веревками так, чтобы они стояли спиной к нам. Начались крики и вопли. Заплакал и мой поляк, а я воспользовался возможностью в последний раз приласкать и поцеловать его.

Когда десятки унтер-офицерских свистков запели одновременно, мы выскочили на бруствер. Французы, привязанные перед нами, не просто кричали, а визжали, как свиньи. Мои сослуживцы кололи их штыками, ругали и гнали перед собой, как скотину. Некоторые пленные отчаянно пытались докричаться до соотечественников на той стороне в надежде, что, может быть, те догадаются, что к ним приближаются французы, и не станут стрелять. Но с какой-то сотни метров раздались выстрелы, и пленные начали падать, словно сухие пшеничные снопы. Нам было приказано пробежать с ними как можно дальше и перерезать связывающую нас веревку, как только они будут убиты или хотя бы легко ранены, а потом залечь. Я всю ночь размышлял, что будет лучше для меня и моего поляка — отстать и тем самым попытаться спасти ему жизнь или рвануться вперед прежде других и пристрелить его, если он будет тяжело ранен. Я решился на второе.

Я погладил его в последний раз перед атакой и после свистка помчался вперед настолько быстро, насколько меня могли нести мои ноги. Последний раз я подумал, что мы — как в платоновском „Пире“ — соединены при жизни и умрем вместе. Я планировал, когда в него попадут, перерезать веревку, но не залечь, а бежать дальше, чтобы французские пули сразили и меня, но получилось иначе. Для Станислава Виткевича Великая война закончилась на пятидесятом метре ничейной земли, когда „дружественная“ французская пуля поразила его чуть выше сердца. Для меня эта война продолжается и сейчас. Признаюсь, я лишь мгновение думал о том, чтобы бежать дальше, вперед. Сколько? Еще двадцать, может быть, тридцать метров, напрасно пытаясь добраться до французских окопов. Но я этого не сделал. Как трус я залег, хотя и продвинулся дальше, чем мои товарищи. Я оглянулся и увидел, что на поле, как мешки с мукой, лежат французы. Лица наших солдат были безумными, как, наверное, и мое лицо тоже. Унтера кричали: „Посмотрите на Штефана, банда, посмотрите, докуда он добежал!“ — так подгоняли остальных, чтобы они подтянулись ко мне. Вечером все закончилось. На нашем участке фронта, точное местоположение которого я не могу вам указать, нам удался небольшой прорыв. Вместо голландских сыров, которыми нас непрестанно пичкало интендантство, мы нашли оставленные неприятелем французские мясные консервы с надписью „Мадагаскар“ и чеснок. Эти мясные консервы мы пожирали как одержимые, как самое вкусное лакомство, пока кто-то не сказал нам, будто бы среди французов ходят слухи, что это не говядина, а мясо обезьян. Нам стало противно, и оставшиеся консервы мы бросили, пусть обезьянье мясо „Мадагаскар“ дожидается французов — мы знали, что уже на следующий день они вернут себе прежние позиции. Мертвых, которых они изрешетили, мы собрали тихо и поспешно. Наш командир сказал нам, что мы отойдем в старые окопы, а я вчера награжден Железным крестом. Я — самый большой трус, не сумевший погибнуть, когда мой друг пал, скошенный множеством пуль. Утешаю себя только тем, что этот крест заслужил Станислав Виткевич. В моих глазах он останется единственным поляком из французского Иностранного легиона, награжденным немецким Железным крестом второй степени.

Мне стыдно, что я пишу вам о своей слабости, но я стыдился бы еще больше, если бы кто-нибудь мог заглянуть мне в сердце, где нет ничего, кроме льда. Целую ваши руки, отец и мама, и прошу вас, чтобы хотя бы вы, родившие меня, простили мне мои слабости и помолились за меня Господу Богу, который все видел, но не остановил эту резню. Прощайте. Ваш, еще живой, сын Штефан».

* * *

«Наши позиции.

Знаю где, но не пишу, так как цензура все равно вымарает.

Дорогой отец, дорогая мама!

Эта война то смешная, то печальная. Раньше я не писал вам о том, что мы нашли новый способ ведения войны. Теперь и мы, и швабы закрепляемся на позициях, роя глубокие ямы, куда забираемся как кроты. Все началось тогда, когда мы понесли большие потери от единственного пулемета, из которого стрелял один окопавшийся улан. Несколько таких пулеметных точек смогли остановить наше продвижение вперед севернее Эны на несколько дней. Вероятно, тогда и у нас, и у немцев возникла идея, что в хороших окопах мы сможем гораздо дольше удерживать позиции, и мы на день или на два — и они тоже — побросали винтовки и схватились за лопаты. Вначале мы копали ямы не слишком глубокие, как воинские могилы, и были уверены, что скоро заполним их своими телами. Потом мы стали соединять эти ямы траншеями и рвами, и в конце концов образовался маленький городок глубиной в четыре метра. Думаю, что нам позавидовали бы все кроты Франции. Кое-где у нас были рвы шириной до десяти метров и длиной около пятидесяти. На узких участках мы устанавливали лестницы, наблюдали за противником в бинокль и видели, что из их окопов тоже летит земля.

Солдаты сначала сопротивлялись окапыванию. Склонные к болезням начинали кашлять от сырости, тянущейся из земли, но вскоре мы подружились в окопах с крысами и даже соорудили домики, из которых по трубам поднимался дружелюбный дымок. Эти небольшие удобства цивилизации вскоре вызвали у солдат смех и шутки. Мне, как довоенному остряку, поручили проименовать части окопов, и я это сделал, присвоив им названия наших крупнейших отелей. Таким образом у нас на позициях появились отели „Ритц“, „Лютеция“ и „Сесиль“. Открытие „Ритца“ было торжественным вплоть до последнего мгновения. Признаюсь, тон этому спектаклю с переодеванием задавал я. Нам нужно было, чтобы первыми постояльцами стали наш самый рослый солдат и его „возлюбленная“. Роль возлюбленной играл маленький капрал, которого я знал еще до войны, когда он участвовал в моей постановке непристойной пьесы Жара „Юби-рогоносец“. Так вот, этого маленького комедианта мы нарядили женщиной, а огромного солдата — ее кавалером. Он даже нашел пенсне и нацепил его на нос, а „она“ затолкала в штаны столько французских газет, что солдаты только свистели вслед. А мы вдвоем с товарищем оделись как официанты и встретили первых посетителей.

„Сегодня совсем теплый день, хотя лето уже близится к концу, дорогая“, — сказал тот солдат, что играл господина, входящего в отель вместе с женой. „Да, очень тепло, бокал шампанского был бы нам очень кстати, дорогой“, — запищал женским голосом капрал под одобрительный смех всех присутствующих. „Прошу вас“, — сказал я и усадил парочку за обычный деревянный стол, но актеры делали вид, что находятся в роскошном зале, и, должен признать, свои роли они играли очень убедительно. Вскоре подоспело и настоящее шампанское. Господин спросил, кто сегодня выступает в отеле „Ритц“, и обрадовался, когда я сказал ему, что выступает офицерский оркестр парижского гарнизона. „Налить?“ — спросил я после этого. „О да, да“, — ответил он и добавил: „Я, должен вам сказать, демократ. Сколько шампанского мне, столько же и моей жене. Мне на два пальца, и ей на два пальца“. (Два пальца к своему бокалу он приложил так, чтобы он был налит доверху, а для бокала „жены“ так, чтобы только покрыть дно.) „А отчего мне так мало?“ — прошипела „она“, и в этот момент прилетел „ящик угля“ — снаряд из дальнобойной гаубицы, и попал он именно в отель „Ритц“, то есть в наш окоп. Когда черный дым развеялся, мы выплюнули изо рта землю и увидели, что наши „господин и госпожа“, первые посетители отеля „Ритц“, мертвы. Бокалы остались целыми, шампанское, которое они не успели даже пригубить, не пролилось. Только их самих больше не было. Великая война для двух первых окопных актеров началась и закончилась самым коротким спектаклем в широкой траншее под названием „Отель Ритц“.