Мой папа-сапожник и дон Корлеоне - Варданян Ануш. Страница 27

Люся умирала от горя. Она превращалась в соляной столб, который от первого же ливня грозил истаять, исчезнуть, смыть то немногое, что еще оставалось от нашей матери, – ее очертания.

Но Люся выбралась, благодаря отцу. Хачик спустился за ней в подземелье и вывел обратно. И хоть не был он голосистым Орфеем, но ему удалось ухватиться за краешек ее сознания и уже не отпускать. Отец часами сидел рядом с мамой и что-то тихо шептал ей в ухо. Однажды ночью я услышал:

– Люся, я тебе обещаю, зло не останется безнаказанным. Ты послушай, Люся, у дона Корлеоне тоже была такая ситуация. Сын за него людей убил, на Сицилию отправили. Там он влюбился, женился на девушке, а ее тоже убили. И тогда он стал мстить. Люся, я тебе обещаю, эти злые люди, что убили Лиду и Павла Константиновича, он будут наказаны.

– Кем? – устало спросила Люся. – Господом Богом? Не думаю, что доживу или когда-либо узнаю об этом, Хачик.

– Нет, Люся, не Богом. Бог нам только мысли внушает, а остальное мы сами делаем. Я так думаю, хотя, может быть, я и неправ.

– Я – хорошая женщина, Хачик. Я была хорошей дочерью, хорошей женой и матерью. Так почему я должна безропотно смириться с тем, что мой мир разрушил плохой человек? Не ветер, не наводнение, не эпидемия чумы? Плохой человек! Какой-нибудь безработный, которого напоили водкой, одурманили опием, дали в руки оружие? Какой-нибудь дезертир или выпущенный из тюрьмы убийца? Я перед кем должна смириться, перед мокрицей? Или перед законом? Или перед Богом? Не Бог убил моих родителей. И я не могу смириться. Не могу и наказать убийц. Поэтому я не могу подняться. Вот так вот, Хачик. И твой дон Корлеоне вряд ли мне поможет.

Сказала это Люся сгоряча. Не подумала. Да разве могла она тогда думать? Хорошо, что вообще решила заговорить. И отец ей потом был очень благодарен. Но Люся была неправа. Не знала бедная женщина, что быть доном не означает взять в руки старенький, родом из вестернов, кольт. Да и не было у нас такого. Не слишком внимательно вникала она в страницы романа Марио Пьюзо, когда их вслух, спотыкаясь, читал нам отец (потом уже бойчее, когда выучил наизусть). В эти моменты Люся отключалась, наверное, и думала, все ли сделала по хозяйству, перебирала в голове знакомые ей блюда, чтобы приготовить завтра на обед и не повториться, чтобы дети ели и взрослым нравилось. Подсчитывала, сколько будет стоить машина дров, если ее заказать не у председателя колхоза, а на старой лесопилке, где после обработки много древесных отходов бесполезно сжигается… Не слушала, урок не усвоила.

Не страшно, подумал отец, ведь дон Корлеоне – это его университеты. «И вот что, Люся, – хотел ей сказать отец и не сказал, а только подумал. – Неправа ты, Люся. Быть доном означает снискать такое уважение и обладать таким авторитетом, что в итоге найдется немало людей, которые поднимут оружие за своего кумира!» Но Хачик промолчал. Он, мой папа, уже почти, уже вот-вот был дон. И уж с этим никто ничего не мог поделать. Вот так-то, дорогая Люся.

События развивались следующим образом. В доме ненадолго воцарилась тревожная тишина, а потом появились безумный Гагик, психиатр Тигран и яростный диссидент – папины старые знакомые из наших краев. Где они подвизались все это время, я не знаю, но все трое выглядели вполне пристойно, даже набрались откуда-то странного шика. Безумный Гагик обзавелся очками в тонкой оправе, от чего сделался похож на героя боевика, который еще не переступил грань между нормальной жизнью и тем миром, в котором стреляет даже указательный палец, направленный случайно в небо. Диссидент приобрел карманные часы на толстенной цепи и все время заглядывал на циферблат, и вовсе не для того, чтобы сверить астрономическое время со своим внутренним ритмом, а лишь чтобы с шиком щелкнуть массивной крышкой. Психиатр подстригся, сбрил бороду и стал производить впечатление человека, который что-то потерял, какую-то мелочь, не слишком крупную, но архиважную. Какую же именно, я все-таки спросить не решился. Лидер маленькой группы поборников справедливости все еще казался опасным. Они вошли в дом, поклонились бабушке с дедушкой, подержали свои ладони на маминых худеньких плечах и очень скоро удалились. Я даже не заметил, чтобы они о чем-то говорили с отцом. Всякий раз я удивлялся, как они бесшумно исчезали, впрочем, так же неожиданно, как и появлялись.

А когда они прибыли вновь, наша мама ожила. Прошло каких-нибудь две недели, а чудо перемены было явлено нашему маленькому миру – семье, соседям и родственникам. Но до этого была кульминация. За закрытыми дверьми папиного кабинета, который он завел исключительно в подражание своему учителю – дону Корлеоне, троица папиных почитателей поведала о своих свершениях, продемонстрировав для наглядности фотографии – свидетельства проделанной работы. На всех участников тайного совета взирал со стены дон Вито Корлеоне – вернее, портрет Марлона Брандо в судьбоносной роли Крестного отца. (Портрет был заказан молодому художнику – непутевому сыну почтенного архитектора Варданяна, чье семейство проживало через дом от нас. К слову сказать, рама для картины стоила гораздо дороже, чем сама нетленная живопись.)

Перебрав фотографии, отец молча вышел из комнаты. Троица компаньонов переглянулась. Отец вошел в мамину комнату без стука и без спешки – все ведь уже свершилось, и уже невозможно ни опоздать, ни помешать. Так же молча Хачик взял жену за руку и поднял с кресла, к которому она, казалось, приросла в своем горе, и ввел ее в свой кабинет, под тяжкий взгляд Марлона Брандо. Ей, как хозяйке, поклонились диссидент, психиатр и безумный Гагик. Мама кивнула и немедленно заметила фотографии на пустом столе мужа.

Вопрос в ее глазах был, пожалуй, лишним. Когда Люся вбила в себя каждую деталь со снимков, когда впечатала в сознание мельчайшие подробности изображений, когда запечатлела в памяти ракурсы, полутона и даже, кажется, почувствовала запахи и услышала звуки, доносившиеся с бездушных бумажек, она встала и погрузила снимки к себе в карман, будто они там могли утонуть, исчезнуть. Потом случилось вот что.

Она подошла и поцеловала каждого, кто сделал то, что было на фотографиях. Она молча кивнула и Хачику, и даже тень улыбки промелькнула во взгляде. Она вышла из комнаты и, изрезав снимки на мелкие кусочки, бросила их в камин.

Когда я подошел, как всегда, привлеченный огнем, я увидел обрывок снимка, упавшего под решетку. Это был кусочек человеческого лица – пустая глазница, из которой словно достали глазное яблоко, и искореженный криком рот. Воображение живо дорисовало остальное. Я поспешно подцепил этот останок останка, чтобы не дай Бог не увидели сестры, и уронил в огонь. Через открытую дверь папиного кабинета я увидел, как почтительно прощалась с отцом опереточная троица – авангард его новой гвардии. Они выполнили его приказание, покарали виновников смерти его родных – родителей его жены. Они повязаны теперь кровью, первой кровью праведного наказания. Теперь он – Дон – и за них отвечает. Теперь их проблемы также и его проблемы. Ну и наоборот, тут и слов не надо.

Я поспешно отвернулся и побежал в сад. И чуть не закричал от неожиданности. Люся переоделась в светлые одежды. Люся вышла на порог дома и зажмурилась от яркого солнечного света – так давно она не видела его. А мы давно не видели ее – так бесконечно долго тянулись мучительные недели маминой скорби. И снова она посмотрела на меня тем взглядом соучастницы, как тогда, когда она зарезала Фароса.

Сватовство тракториста

Мой папа-сапожник и дон Корлеоне - i_018.png

На нашей улице жили молокане. Эта секта в духе несостоявшегося русского протестантизма была обильно представлена на Кавказе и у нас за хребтом. У нас стояли целые деревни молоканские, с русскими названиями, которые странно гладили ухо: «Семеновка», «Фиолетово», «Глыбунка». Выдворенные при царе Горохе из России, они осели на окраинах империи и не только не смешались с местным населением, но и сохранили быт, культ, речь, а главное – внешний облик. Молоканский культ по меркам наших людей казался почти анекдотическим, но беспримерная терпимость местного населения позволила сектантам сохранить не только веру, но и все приметы вырванного от живых корней этноса. Гостям Советской Армении, особенно из Советской России, внешность молоканов чудилась ветхозаветной. Русским русские казались какими-то ненастоящими, словно это не люди были, а ожившие куклы из хорошего краеведческого музея.