Сон в пламени - Кэрролл Джонатан. Страница 27
– Как это? – Я снова взял ее за руку.
– Потому что он, наверное, знал: рано или поздно эти сласти, в которых он души не чает, убьют его, и он умрет от сердечного приступа или еще чего-нибудь не лучше. Ну и что? Он любит это больше всего, так и плевать – он будет наслаждаться этим до последнего цента или до последнего вздоха. Разве не прекрасно? – Она повернулась ко мне; из окна спальни ей на плечи и верхнюю часть груди падал мягкий свет. – Не могу выразить, как я ему позавидовала. И знаешь почему? Потому что у меня никогда в жизни не было ничего, по чему бы я так сходила с ума. Ничего. Кроме тебя. Ты первый. И теперь я имею все основания бояться этого, верно? Одержимость хороша, но она может убить.
– Ты думаешь, я собираюсь тебя убить? – улыбнулся я, но она не улыбнулась в ответ.
– Не знаю. Нет, конечно, нет. Надеюсь, я достаточно тебя знаю, и потому верю, что ты всегда говоришь правду. Это немало, Уокер! Я люблю тебя. Иногда я слишком тебя люблю. Ты знаешь больше моих тайн, чем кто-либо другой. И потому ты опасен. Понимаешь, о чем я?
Я наклонился и нежно ее поцеловал.
– Можно, теперь я расскажу тебе мою кофейную историю?
– Не смейся. Это действительно было.
– Я тебе верю. И не смеюсь над тобой, Марис, Я только хочу рассказать тебе мою кофейную историю, и ты увидишь, как она тебе подходит.
Она сжала мне руку крепче, чем было надо.
– Ты не собираешься сочинить ее специально для меня?
– Богом клянусь, нет. Это случилось примерно за неделю до нашего приезда сюда. Помнишь тот день, когда я подарил тебе большой букет роз? Вот тогда. Я тоже зашел попить кофе, точно как ты. И вот, только я заказал, как увидел одиноко сидящего в углу старика. Это была большая кофейня, и у меня возникло чувство, что он сидит там каждый день. Что это его Stammtisch [23]. Казалось, все официантки его знали. Даже не знаю, почему я не отрывал от него взгляда, сразу как его заметил, – разве только из-за широкой хулиганистой улыбки, что не сходила с его лица. И слава богу, что я смотрел на него!.. Официантка принесла ему чашку кофе, и тут я впервые обратил внимание на его руки. Марис, он страдал самой страшной формой параличного дрожания или болезни Паркинсона, какую я когда-либо видел. Руки у него так тряслись, что совершенно его не слушались. Этот человек ни за что бы не смог взять чашку и поднести ко рту, не расплескав. Но он продолжал улыбаться, словно у него наготове была какая-то хитрость и он гордился этим. И что же он сделал? Этими бешено трясущимися руками он полез за пазуху и вытащил соломинку…
– Соломинку?
– Да. Большую, длинную, желтую соломинку, которую опустил в кофе. Он напоминал маленького мальчика, собиравшегося пускать пузыри, но штука прекрасно сработала. Задумайся на минутку, как.
Опустив соломинку в чашку, он больше не пользовался руками, только губами. И знаешь, что привело меня в восторг больше всего? Немножко отпив, он с победоносным видом обвел взглядом зал. Никакие предательские руки не удержат его, он все равно выпьет свой кофе.
Марис придвинулась ко мне.
– Мне нравится эта история.
– Я тоже тогда чуть не захлопал. Но знаешь, о чем я прежде всего подумал? Самое первое? Что должен рассказать об этом тебе. Отчасти потому, что хотелось рассказывать тебе обо всем. А отчасти потому… потому что ты моя соломинка. Без тебя – сейчас я знаю это – я ни за что не сумел бы…
– Пить кофе? – хихикнула Марис.
– Пить мою жизнь. Я пытался придумать, как бы дать тебе знать, как я тебя люблю. Чтобы ты поняла, что этот старик показал мне. До тебя у меня были такие же трясущиеся руки. Знаю, ты не хотела, но я так тебя люблю, что хотел бы, чтобы мы поженились.
Она приложила руку мне к губам и сказала: «Ш-ш-ш!» – но с улыбкой. Марис вся светилась, и я понял, что она думает о том же самом.
Мы уснули, прижавшись лбами. Когда потом мы вдруг проснулись, она сказала, что я разбудил ее, крепко ударив головой.
А мне приснилось кладбище. Русское православное кладбище в Санкт-Петербурге, в России, на исходе века. За высокими стенами запряженные лошадьми сани, дрожки, шуршали по заснеженным улицам, то и дело тихо позванивал колокольчик. Медленно кружась, падал снег, но это было девятнадцатое апреля, Пасха.
Кругом было полно народу, поскольку в этот день по традиции поминают умерших. Люди клали на могилы крашеные яйца, после чего вытаскивали из сумок и корзин всевозможную снедь, которую тут же ели, стоя вокруг украшенных яйцами могил, и живо беседовали друг с другом, вовлекая в разговор и мертвых.
Меня звали Александр Кролл. В детстве, когда мы играли, отец любил называть меня Реднаскела. Сегодня я пришел навестить его могилу и принес ему яйцо. Он умер год назад от рака, который медленно съедал его лицо, показывая мне, каким он останется навеки, когда болезнь с ним разделается.
Отец был поэтом, человеком, способным подбирать наши бесконечно длинные русские слова и невидимо сшивать их в прекрасные лоскутные одеяла языка и воображения. Пока рак выжимал из него своими каменными клешнями последние остатки, он начал работать над пьесой про ребенка, который совершенно случайно создает новую Вавилонскую башню из игрушечных кубиков. Мой отец умер безмолвно и опечаленный тем, что его тело не позволит ему закончить даже первый акт. Надпись на его могиле гласила: Dum vita est, spes est. «Пока есть жизнь, есть надежда». Он сам выбрал эту надпись.
Я не знал мать, так как она умерла при моем рождении. Однако мой отец, носивший очень не русское имя Мельхиор, почти компенсировал ее отсутствие в моей жизни. Он готовил и прибирал, выводил меня в мир как свое величайшее достижение и радость и разговаривал со мной с самого начала как с умным взрослым, который будет естественно понимать и оценивать раскаты грома жизни.
Перед соседней могилкой стояла пожилая пара, они одобрительно обсуждали, как хорошо выглядит Николай. Я посмотрел на надгробие и увидел, что Николай (их сын?) уже сорок лет как умер. Отец оценил бы их неугасающую любовь. Как Генрих Гейне, большая часть творчества которого была гимном добру в жизни. Один из друзей отца, Ноздрев, говорил, что Мельхиор Кролл восхищается ворами за их предприимчивость, землетрясениями – за смену декораций, а эпидемиями холеры – за то, что вдохновляют художников на величайшие шедевры. Но тот же Ноздрев упал на колени и плакал в тот день, когда моего отца опускали в могилу.
– Мы были недостойны его, Алекси. Если он не попал прямиком на небеса, Господь Бог – последняя блядь.
У меня в кармане был нож, которым два дня назад я убил красную женщину. Это был прекрасный шведский нож, он всегда превосходно делал свое дело, как будто сам знал это по-детски мягкое место пониже уха, откуда хлынет кровь. Когда я в хорошем настроении, работа заканчивается двумя движениями – сильным ударом в шею пониже уха, а потом еще раз прямо в сердце. Первое касание – как приветствие, второе – завершение.
Красная женщина говорила, что работает на кожевенной фабрике, выпускающей перчатки. Я верил ей, потому что после работы под ногтями у нее была красная краска. Я замечал руки у них у всех. Одна женщина обгрызала ногти до самых оснований, у другой на двух пальцах были пятна от конторских чернил. Красная женщина, обгрызенная женщина, черная женщина. Весь Санкт-Петербург говорил об этом. Я стал знаменитостью, какой должен был стать отец. Я носил в кармане по кончику пальца каждой. И писал об этом пьесу.
Склонившись над его могилой, я вытаскивал куски хлеба и сыра. Хлеб зацепился за нож, так что пришлось залезть поглубже в карман, чтобы достать его.
Я услышал, как кто-то за моей спиной закричал:
– Глядите! Он бешеный. Посмотрите на его морду!
Обернувшись, я увидел пса. Он бежал, а потом остановился и закачался, словно танцуя под какую-то неведомую музыку. Люди кричали, предостерегая друг друга: он больной, бешеный. И, конечно же, так оно и было, но я все равно его узнал. Я остался на месте и протянул руку, маня его к себе. Пес попытался подойти, но разбегающиеся глаза и нетвердые ноги не давали ему сдвинуться с места. Толстый коричневый язык бессмысленно свесился на сторону. Пес смотрел на меня и рычал, а потом заскулил. Он упал, потом встал – и упал снова. Бедняга.
23
Стол для завсегдатаев, в кафе, ресторане и т. п. (нем.)