Третья истина - "Лина ТриЭС". Страница 135
– Ребятки, а я, чур, за печкой смотреть буду!
При этом она неровно, пятнами покраснела, как будто просила что-то неприличное. Саша пожала плечами:
– Если тебе скучно не будет!
– Ничего, Белахова помечтает над печкой. А нам только на руку – не придется каждую минуту вскакивать. Но это, конечно, если по науке. На практике она там, в тепле вполне может прикемарить, печка и останется бесхозной. Хотя, вообще-то говоря, нам здесь, у стола, от этой печки не жарко и не холодно, – отозвался за Стеллу Сережа. Стелла восторженно хохотнула.
Сейчас Сережа сидит, ерошит жесткий козырек волос, щурит и без того узкие глаза на пламя коптилки и бормочет: «противник», «против»:
– Шаховская, посмотри. Заело капитально.
Саша глядит, читает подчеркнутое: «on est contre» и произносит:
– Можно перевести: «мы против», «люди против». А здесь просто: «это против». Это разговорная речь, живая.
– Ну вот, «ларчик просто открывался». А я пытался сообразить, а в голове вертится «он – контра» – и все тут.
Стелла снова залилась хохотом:
– Сережка, как остроумно!
Сережа, будто не слыша, обратился опять к Саше:
– И еще, Саня, глянь, словцо, заодно уж: «defendre».
– Защищать. Слушайте, вот хорошо сказано, – и Саша по-французски прочла понравившийся ей отрывок из статьи Лафарга.
– Вы вот сидите такие понятные, близкие. Санка и Сережка, и вдруг произносите что-то непонятное, странное... Что это?
– Белахова, ты бы на уроках не хлопала ушами, тогда бы не пришлось сейчас глазами хлопать!
– Сережка, а я не хочу, чтобы все было понятно. Мне будет неинтересно жить.
Саша молча посмотрела на мечтательно запрокинувшую голову Стеллу, которой интересно жить среди непонятного. И в Стеллу из Наташи переименовалась именно потому, что не знала значения этого изысканного слова. Правда, узнав, что оно означает «Звезда», утвердилась в ставшем понятным имени с еще большим жаром.
Саша сухо сказала:
– Мы не делаем и не говорим ничего непонятного. Готовим доклад о Парижской Коммуне – и все.
– Ненавижу французов! – вдруг со всей страстью заявила Белахова. – Они такие сытые, выхоленные!
Сережа постучал пальцем по лбу:
– Белахова, ты в уме? Ты их вообще видала?
Саша, не продолжая разговор, снова склонилась над книгой. Надо закончить до шести вечера, потом часа два поработать на расчистке двора. Потом еще столько же посидеть над уроками – и спать. Такую размеренную жизнь она себе придумала и больше всего на свете боялась хоть на секунду выбиться из железных тисков расписания.
Стоит расслабиться, и снова ею овладеет беспросветность – состояние, которое так страшно вспоминать.
Горе обрушилось на нее тогда не вдруг, не разом. Она долго не осознавала, какая беда с ней приключилась.
Шел июль, заканчивались прекрасные белые ночи и то, что Виконт не пришел однажды, не показалось ей особенно тревожным.
Саше тогда надо было учить историю, не по устаревшему учебнику, а по конспектам, даваемым молодым, восторженным историком. Он, собственно, не был учителем, он был всего-навсего студентом второго курса, но его метод, как нельзя лучше, отвечал пафосу времени. Не приснопамятной же Тамаре Георгиевне из берберовской гимназии, или ее таким же замшелым петроградским коллегам излагать историю нового мира. Ее надо выкрикивать! И розданные молодым энтузиастом листки для такого крика как раз самое то.
Итак, она учила историю, потом собирала и подклеивала рассыпающиеся учебники. Делала еще что-то...
Он не пришел ни назавтра, ни через неделю. Когда Саша всерьез забеспокоилась, когда позволила тревоге вползти в сердце, это все-таки еще была не безнадежность, а суета, метание по городу, дни бесконечного ожидания, выискивание тысячи объяснений. Отчаяние подкралось исподволь, незаметно. Она проснулась ночью оттого, что подушка была мокрой от слез, оттого, что во сне она умоляла чего-то не делать, отменить. А это «что-то» неотвратимо надвигалось, и невозможно было остановить его никакими мольбами. Она проснулась и спросила себя, почему не идет к Семену, почему не пошла к нему в первый же «пустой» день? Она... боится. Чего?
На следующий день она отправилась к Семену на Лиговку. Прямо утром, уйдя с уроков. Шла медленно, выбрав самый длинный маршрут, долго стояла у Владимирского собора, потом не выдержала – побежала, влетела в подъезд и с силой дернула ручку знакомой нелепой двери. Семен был дома, сидел в кресле и жестикулировал указательным пальцем – философствовал сам с собой, но был относительно трезв.
Тарелка с черствым хлебом на непокрытом столе – Фениксе, возрожденным Виконтом из каких-то фрагментов прошлого благополучия, старый тюфяк на новой лежанке… Смесь попыток обустройства и вопиющего хлама Семеновского «люмпен-анархизма». Наконец, ей на глаза неестественно белым пятном кинулись висевшие на гвоздиках рубашки и полотенце, и она медленно перевела дух… Просто решил не приходить, не мешать ее новой жизни? Неужели, из-за ее восторгов по поводу новой школы, согласия остаться жить там? Как он мог так не понять ее?? Да она сегодня же оставит школу, просто с этой минуты останется здесь и дождется…
Семен неожиданно поднялся и, описывая сложные зигзаги, насколько это было возможно на скудной площади комнатушки, приблизился к племяннице, показав этим, что не оставил без внимания ее приход.
– А... Поля, что – нет? – небрежным тоном спросила Саша. Семен остановился, наклонив туловище под неестественным углом к полу, и забормотал:
– Дитя мое, дочь брата, Саша, посмотри на меня. Ты видишь, что мое лицо искажено страданьем? Да, я страдаю! Я – ничтожный человек, я – пьяница! Мышковский сказал мне это, смотря в глаза. Руки, представь себе, не подал, потому что я есть не что иное, как ничтожество, позорящее братьев-воинов. Живого и павшего. Впрочем, кто поручится, что еще живого? Пусть! На все плевать! И на Мышковского! Но кто посмеет сказать, что ничтожество не может страдать? Могу! Я сохранил способность... Лучший из моих братьев пропал, и я страдаю.
– Где Поль?! – Саша шагнула так, чтобы оказаться лицом к лицу с Семеном и заставить его прекратить бормотание. – Дядя Семен, постарайтесь, скажите ясно, пожалуйста!
– О нем и говорю – пропал. Сгинул. Не вернулся сюда дней десять как. Все оставил. Впрочем, у него почти ничего и не было. А? Как ты помнишь? С чем вы пришли ко мне в ту ветреную ночь? Я думаю, с двумя-тремя рубашками. Они висят. И это все. Да, еще – золотые монеты, цепочка – то, что он мне дал... А сам это не любил, нет, не любил...
Саша в отчаянии махнула рукой: Семен при их появлении не заметил ни сумки Виконта, ни ее рюкзачка. Значит, унес ли Виконт сумку в день своего исчезновения, или ее уже не было и раньше, дядя знать не будет!
– И... он вам ничего не сказал?– сдавленным голосом спросила она.
– Что он мог сказать, подумай! В наше время, когда жизнь человека стоит ровно грош, может быть, еще меньше гроша... Ушел утром и не вернулся вечером. Погиб, погиб, наверняка. Он был отчаянный! Никогда не берегся. Пуля, нож...
– Он квартиру искал! Он мог переехать! – выпалила Саша, цепляясь за последнюю соломинку. Семен скорбно покачал головой.
– Он этого намерения от меня не таил. Меня он порицал, ругал, но презренья, как Мышковский, не имел. Считал заблудшим братом... Я был почти что конфидент. Он обещал: мы будем жить одной семьей, перестань я… Да ты, маленькая, – Саша вздрогнула… – он тебе так говорил… разве ты не доброжелательный свидетель того, как я боролся… Я при нем… сумел бы, не сразу, но сумел бы… – у Семена из глаз закапали слезы. – Я понимал, что ради тебя, нежной чистой девочки... он на время моего сражения с проклятым змием, скажет: «Симус, мы отдалимся». Но «отдалиться» не значит «оставить»… Никогда... Он разрывался бы между тобой и мной, но никогда не бросил… Поль... лисик… Он не мог не попрощаться. Не уведомить об отъезде. Он не пришел, и это может значить только одно, только одно... – Семен уткнулся лицом в ладони, сотрясаясь от рыданий.