В дни Каракаллы - Ладинский Антонин Петрович. Страница 25

– Что это значит? Выгони бездельников из лагеря! Они забыли, что находятся не в лупанаре, а на легионном форуме!

Никто из присутствующих не предполагал, что собрание закончится трагически. Но уже насмешливые улыбки на лицах сменились страхом. Поднялось смятение. Тотчас появились разъяренные воины и стали бить молодых людей по головам древками копий. Большинство из приглашенных решили не дожидаться худшего и побежали, за ними погналась конница. Какой-то юноша крикнул ударившему его центуриону:

– Собака! Я такой же римский гражданин, как и ты! Не смей прикасаться ко мне!

Очевидно, эти слова долетели до слуха императора.

– Римский гражданин? Где ты получил это звание? В сражениях с врагами республики или в своей вонючей лавчонке? Центурион, ударь его мечом!

Император рвал в исступлении свиток, содержавший злополучную речь о фаланге, и, видя гнев августа, центурион обнажил меч и ударил юношу. Бедняга рухнул, хватаясь руками за голову. Я заметил, что кровь обильно потекла между пальцами, и мне показалось, что я даже услышал предсмертный крик несчастного.

Это убийство послужило примером для остальных воинов. Вид бегущих александрийцев возбуждал их, как псов, преследующих на охоте оленей. Солдаты с утра хлебнули вина. Началось избиение безоружных. Конные преторианцы с грохотом скакали по Канопской дороге, на которую спешили юноши, спасая свою жизнь.

Я стоял с Вергилианом в центре этого замешательства, и мы не знали, что предпринять. Вдруг одни из воинов подскочил к моему спутнику и замахнулся на него мечом. Еще одно мгновение – и Вергилиана не было бы в живых, однако мне удалось схватить воина за руку. Я никогда не отличался исключительной силой, но, будучи в состоянии опьянения, воин не мог оказать большого сопротивления. Без труда выхватив у него меч из рук, я толкнул пьянчужку, и он упал, задирая ноги и выкрикивая ругательства, мы же с Вергилианом побежали прочь, но не к лагерным воротам, где нас ожидала бы верная смерть, а к небольшой дверце, которую я еще раньше успел рассмотреть за каменным строением, вероятно, каким-нибудь складом, и таким образом мы благополучно выскользнули из лагеря. Вергилиан тяжело дышал и держался рукой за сердце. Немного придя в себя, он произнес:

– Если бы не ты, друг, все было бы кончено! Само небо надоумило позвать тебя в лагерь. Чем я смогу вознаградить твое мужество?

Я смеялся. То обстоятельство, что мы только что избегли смертельной опасности, наполняло меня радостью жизни. Сияло солнце. В эти минуты я казался самому себе сильным и ловким.

Теперь мы находились в пальмовой роще. Справа от нас, за лагерной стеной, бушевало человеческое море, с Канопской дороги доносился топот подков. Там столбом поднималась пыль. Крики то усиливались, то затихали. Опасаясь, что нас могут увидеть воины, мы взялись за руки и побежали через рощу. Я уже бывал в этих местах и знал, в какую сторону идти. Под пальмами мы встретили еще одного беглеца, насмерть перепуганного происходящим, и втроем пошли в том направлении, где расположена Александрия. Спустя некоторое время мы очутились около храма с колоннами из розового гранита, окруженного лавровыми деревьями. Он стоял высоко над морем. Мы возблагодарили обитавших в нем богов или богинь и спустились к песчаному побережью, спеша в сторону Лохии, никого не повстречав на своем пути. Нам уже не угрожала никакая опасность, и Вергилиан разговорился с юным александрийцем, оказавшимся, несмотря на свою молодость, обладателем весьма наблюдательного ума.

Первоначально разговор вертелся около сегодняшнего события. Рассказав о том, как он едва спасся от смерти, и излив весь свой гнев на императора, юноша, которого звали Олимпием, стал более спокойно отвечать на вопросы, и скоро беседа приняла философический характер. Речь зашла о настроении умов в римском государстве. Олимпий говорил, сопровождая свои слова взволнованными жестами:

– Ты говоришь, Вергилиан, – ведь тебя так зовут, поэт? – о смятении, охватывающем все более и более наши умы. Но посмотри внимательно вокруг себя. Мы все принадлежим к миру, который уже клонится к упадку. Что это так, не понимают одни глупцы. Ведь стоит только сравнить настоящее с прошедшими веками и стихи современных стихотворцев с созданиями эллинского гения. Не обижайся, Вергилиан! Я знаю, что ты прекрасный поэт. Но не только стихи. А прежнее величие римского духа и уныние нынешних дней? Или жертвенность предков и теперешнее равнодушие к государственным делам? Однако мы обвиняем во всем не свою собственную слабость, а приписываем вину христианам, или варварам, или еще кому-нибудь, чтобы отклонить от себя ответственность за наши неудачи. Мы устали и уже ничего не в состоянии создать, что оправдывало бы наше существование на земле. Где новый Аристотель? Новый Эсхил? Мы только объясняем, подсчитываем, сколько раз Сафо упомянула слово «роза» в своих стихах.

– Ты прав, конечно, – перебил его Вергилиан, – но не забудь все-таки, мой юный друг, что Рим мудро управляет миром, издает равные для всех законы, строит удобные дороги и акведуки…

– Все это замечательно, – рассмеялся александриец, даже не давая себе труда дослушать старшего по летам собеседника до конца, – я сам, например, недавно имел случай видеть в Сирии храм Юпитера в Гелиополе, построенный Септимием Севером. Великолепное строительство! Чудовищные столпы! Но они сделаны из цемента и скреплены железом. Между тем эллинский зодчий только незначительно увеличивал в одном известном ему месте толщину скромной по размерам мраморной колонны, и от этого она приобретала не только необыкновенную прочность, а и божественное величие. Дело ведь не в величине, а в пропорциях. Хотя речь идет даже не о колоннах…

– О чем же?

– Об отношении к жизни. Мы помышляем только о своем благополучии, о мягком ложе. Единственное наше устремление – золотой телец. Главная наша забота – о богатстве. Тот, кто наторгует двадцать тысяч сестерциев, умнее, а главное – более достоин уважения, чем тот, кто наторговал десять тысяч. Бедняк же достоин презрения. Но хуже всего, что мы хотим, чтобы все осталось так, как есть. Потому что такой порядок позволяет нам наживаться и даже повелевать миром.

– Как ты говоришь!

– Я прав. Мы только умеем рассуждать о том, что такое жизнь и смерть. А разве мы способны на страсти и дерзания? И потомки никогда не простят нам нашего равнодушия.

Вергилиан опустил голову, и видно было, что эти слова понятны ему.

– Ты прав, конечно, – произнес он наконец, – я сам неоднократно высказывал подобные же мысли. Но в чем же наше спасение, по-твоему?

Александриец, уже окончательно успокоившийся от пережитого, блистая черными глазами, сказал с горьким смехом:

– Кажется, для нас уже не может быть спасения. Для мира нужны какие-то простые и ясные истины, доступные миллионам, а мы спорим о пустяках.

– Слишком поздно?

– Может быть, слишком поздно.

Смех в устах юноши оборвался. На какое-то мгновение Олимпий устремил взгляд вдаль, точно видел там свою гибель, а у меня опять от этих разговоров почему-то учащенно забилось сердце, хотя повсюду я видел мощь Рима, его легионы, его прекрасные дороги, мощенные камнем.

Мы благополучно добрались до Лохии, как называется в Александрии царский дворец, ныне обиталище римлян, и проследовали далее в порт, где Вергилиан должен был встретиться с Аммонием Саккасом. В те дни знаменитый философ, слава о котором долетела в Рим и в отдаленные пределы Азии, уже оставил ремесло портового грузчика и посвятил себя исключительно поискам истины. У Аммония появились богатые покровительницы среди образованных женщин города, и теперь он уже не носил дырявую хламиду и избегал есть чеснок. Но мудрец по-прежнему оставался привержен простой жизни. По старой привычке его тянуло посмотреть на пришедшие издалека корабли, побродить по набережным, заглянуть в шумные таверны, где мореходы рассказывали о посещенных ими странах и о том, что происходит в мире. Здесь был тот воздух, в котором прошла молодость Аммония: именно среди грубых окриков надсмотрщиков, площадных ругательств и изнурительного труда родились его мысли о красоте. С тех пор я встретил на своем жизненном пути немало людей и убедился, что трудная человеческая жизнь часто родит в душе потребность прекрасного.