ГенАцид - Бенигсен Всеволод Маркович. Страница 37
– Отец, не отец, давай по существу, – снова раздраженно перебил Бузунько.
– Петр Михайлович, дайте договорить сначала, – тоже начиная раздражаться, сухо произнес Антон.
– Ладно, ладно. Давай.
– И он, значит, пошел сдавать что-то типа анализов на возможность... на способность... короче, на то, что у него все нормально и он может быть отцом еще. А там ему сказали, что бесплодие. Из-за грыжи, вроде. И вышло так, что его единственный сын – не сын, а больше он детей иметь не может. Ну, для него это был, конечно, удар ниже пояса.
– Да уж ясно, что не выше, – усмехнулся майор. – Видишь, Черепицын, как надо работать? – поставил он в пример Пахомова.
Черепицын пожал плечами со словами:
– Ну так кто ж знал?
– А надо знать, – сурово перебил его майор. Бузунько снова повернулся к Антону.
– А записка? Это как?
– Да никак. Расстроился он, сами понимаете. Ну и показалось ему все таким бессмысленным. Вот он и взял цитату и написал, чтоб не так все просто, что ли, выглядело.
Бузунько откинулся на спинку стула и стал легонько барабанить пальцами по столу.
– Ох, хлопцы. Хреново мне что-то. Сегодня на вечер собрание наметили, а какое уж тут теперь собрание? Да и вообще не знаю, есть ли смысл в комиссии этой. А может, стоит про эксперимент рассказать, а? Да ты, Антон, не смущайся, – сказал он, заметив, как Пахомов скосил глаза на Черепицына, – сержант в курсе, я просветил. И плевать я хотел на их секретность. У меня тут, сам видишь, дел невпроворот. Все расползаются, разбегаются, вот, – махнул рукой в сторону записки, – еще и умирают. А у меня всё под отчетом. Митька, климовский сынок, сегодня вдруг решил уехать. Подождать, что ли, не мог? Слыхал?
– Как это? – оживился Антон. – Он же с нами собирался. Первого января.
– Индюк тоже собирался, да обосрался. Расскажи, сержант, Антону, как дело было.
Черепицын, почувствовав себя в центре внимания, снова преобразился.
– Да я случайно на Климова наткнулся, когда после всех опросов поехал на почту. Я еду, гляжу – Виктор идет. Ну я притормозил, чтоб на всякий случай спросить Климова насчет Серикова, может, знает чего. А Климов про Серикова мне ничего не сказал, зато сказал, что, мол, Митька когти рвать надумал. Вещи собрал и на станцию бежать хочет. Вот он и спрашивает меня, мол, ничего Митьке не будет, если он экзамен пропустит?
– А с чего вдруг? – удивился Антон.
– Да Митьке дружбан какой-то позвонил откуда-то. И говорит: «Чего ты там киснешь? Приезжай к нам, у нас тут судоверфь, народ требуется, и бабки приличные платят». А! Вспомнил! Из Мурманска звонил. А тут, как Митька с утра про Серикова узнал, так вроде и говорит: «Пока я тут с вами сам не повесился, готов хоть в Мурманск, хоть в Амурманск». Вот такие пироги.
– Странно, – задумчиво произнес Антон. – А я думал, он в Москву хотел.
– Ладно, – оборвал Бузунько. – Хрен с ним. Меня больше вопрос с экспериментом волнует. Какие соображения? Расскажем?
Черепицын молчал. Антон тоже. Ему вообще и в связи с отъездом, и в связи со смертью Серикова все эти игры надоели. Глупость какая-то! Как будто оттого, что они расскажут большеущерцам про эксперимент, Сериков воскреснет или еще какое-нибудь чудо произойдет.
– Вы за этим меня позвали? – спросил равнодушно Пахомов.
– Ну да, – растерялся майор.
– Знаете, Петр Михайлович, по-моему, все это такая глупость, что по мне – так вообще весь этот бред с указом надо закончить, и чем быстрее, тем лучше. Хотя лично мне все равно. И вы знаете почему.
Бузунько насупился. Равнодушие Антона его явно покоробило. Но он понимал, что Антону действительно все равно.
– Ладно, – сказал майор. – Тогда все свободны.
И задумчиво забарабанил по столу.
27
Катька с утра была сама не своя. Всю ночь ворочалась, охала, кряхтела то ли от неудобного растущего живота, то ли от снов дурных. До этого долго не могла заснуть – все думала про письмо. Это проклятый клочок бумаги становился с каждый минутой все тяжелее и тяжелее, ведь в нем была заключена чужая судьба, а чужими судьбами Катька никогда не распоряжалась (если не считать еще не рожденного ребенка). Катькина душа уже буквально по земле тащилась от такой непомерной ноши. Мысли о том, что надо принимать какое-то решение, мешали ей нормально жить, есть, спать.
Перед сном включила какой-то сериал, посмотрела десять минут, ничего не поняла, выключила. Поворочалась полчаса. Не выдержала. Снова включила телевизор. Попыталась посмотреть новости. Но они ее только раздражали. Ей вдруг не понравилось, что где-то у кого-то что-то взрывается, горит, падает и «землетрясется». Как будто это был укор ей, что, мол, вот – проблемы, а ты тут с каким-то письмом. А ей хотелось, чтоб и ей кто-то посочувствовал. Но она понимала, что в новостях ее не покажут, а если и покажут, то только ради смеха.
Катька выключила телевизор и зажгла ночник. Достала книжку. Начала читать. Прочитает строчку, ничего не поймет и снова ее читает. Надоело. Выключила свет, завернулась в одеяло, начала считать баранов, прыгающих через забор.
Это ей никогда не помогало, но тут неожиданно сработало. Правда, и в сон она перешла вместе с баранами. Только теперь они прыгали не по одиночке, а целым стадом – все разом. И морды у них были почему-то человеческие и знакомые. Один криворогий баран напоминал Гришку-плотника. Другой, статный и улыбающийся во все свои бараньи зубы, походил на Валеру-тракториста. И все они прыгали через несчастный забор. Туда-сюда. Туда-сюда. Забор, конечно, этого издевательства в итоге не выдержал и рухнул. А они продолжали прыгать. Потом все куда-то исчезло, и стало просто темно. Дальше были какие-то обрывки, лица, слова... Вот Танька с рассеченным лбом улыбается. Вот пожимает плечами Митя. Вот сама Катька кому-то что-то говорит, а потом вдруг видит себя со стороны, и неясно, самой себе она, что ли, говорит? В общем, так и промаялась всю ночь. А утром отправилась на почту. Суббота субботой, но по субботам почта работала (правда, только до обеда).
По дороге заметила необычное оживление – народ куда-то шел. Пристала к какой-то небольшой компании. Спросила. Ее сразу огорошили смертью Серикова. Устоять не смогла – дошла со всеми до сериковского дома. Там уже собралось полдеревни. Бабы притворно охали и качали головами. Мужики курили и обсуждали самоубийство Сергея.
– А почему мокрый? – спросил кто-то, зацепившись за ухваченную деталь.
– Потому что обмочился, – ответили ему. – Это завсегда так, когда вешаешься. В сортир надо сходить перед этим делом. Да только кто ж в такую минуту о сортире думает?
Обсуждали и предсмертную записку. Она взволновала народ, пожалуй, даже больше, чем сама смерть, вызвав бурную дискуссию.
– Прочитал он там чаво-то у кого-то, и в петлю. Дело ясное, – рассуждал один.
– Это точно, – соглашался второй. – Проняло, видать. На то оно и искусство.
Про жизненные обстоятельства Серикова никто не знал и не догадывался.
Катька хотела было сказать про письмо, но прикусила язык – еще не хватало, чтоб ее обвинили во вскрытии чужих писем.
Постояв минут десять у дома, она глянула на часы и заторопилась на почту.
Там она в привычной обстановке постепенно пришла в себя, оклемалась, забыла и про письмо, и про Серикова, но только до тех пор, пока в дверях не возник Черепицын. Сержант с ходу начал спрашивать про самоубийство, попросил чаю, поинтересовался, не получал ли Сериков писем в последнее время, потребовал сахару, узнав, что приходило письмо, спросил, не читала ли Катька часом это письмо. Громко чавкая, сожрал весь запас Катькиных шоколадных конфет, которые она непредусмотрительно выложила на стол, и уже на выходе обернулся и сказал то, от чего Катька сразу забыла и про Серикова, и про письмо, и про съеденные конфеты.
– Ты про Митьку-то слыхала? – спросил Черепицын в дверях, запахивая свою кожаную куртку.
– А что? – вздрогнула Катька.