Вопреки всему (сборник) - Поволяев Валерий Дмитриевич. Страница 13
Блинов вывернул голову, пригляделся и сплюнул прямо на бруствер:
— Зениточку бы сюда, от вас бы тогда только одна копоть и осталась бы… Разжужжались тут! Тьфу!
Лучше бы Коля не произносил слов насчет зениток и копоти, все наши высказывания часто накладываются на вещую основу, обязательно отзываются и имеют продолжение, вот ведь как.
Немцы сделали всего два захода на наши позиции, один прикидочный, а за ним второй, уже точный, с учетом поправок, внесенных в карту после первого захода, и открыли бомбовые люки.
Одна из бомб "дорнье" всадилась в бруствер в нескольких метрах от пулеметного гнезда, взбила высокий столб грязи, "максим" подняла в воздух, как обычную деревяшку, и отбросила метров на пятнадцать в глубину нашей территории, за спины бойцов… Вот неумолимая сила!
Куликова бомба оглушила, тем и ограничилась, а вот Коле Блинову не повезло, очень не повезло — осколок, острый, как лезвие косы, всадился ему в лицо и срезал половину головы. Черепушка унеслась в пространство так далеко, что трое солдат из пополнения, прибывшего в роту Бекетова, искали эту важную часть Колиного естества целых два часа… Бесполезно.
Явились новобранцы к Бекетову, показали, что им удалось найти, в том числе и шапку второго номера с погнутой звездочкой, покрытой треснувшей эмалью, — Куликов подтвердил, что это Колина шапка, — а вот черепушки и след простыл. Закинуло ее, наверное, куда-нибудь в город Ржев или в Калинин, либо вообще в Подмосковье, в Истру или в Снегири, где, как знал Куликов, находился большой госпиталь. Он там лежал после ранения.
Шапку эту нахлобучили поглубже на остатки Колиной головы, так, что был виден только небритый костлявый подбородок, черный от засохшей крови, тело отнесли на небольшой погост, возникший на ротных задворках, в удобной тихой низине за окопами, где уже лежало два десятка человек, и опустили на землю около могилы.
Оглушенный Куликов мало чего соображал — не мог вытряхнуть из ушей пронзительный свиристящий звон, прочно ввинтившийся в голову, поэтому могилу пришлось запечатывать все тем же новобранцам. Поисковики эти начали осваивать фронтовую жизнь не с той стороны, с какой надо, могильное дело можно было познавать и в последнюю очередь, но получилось то, что получилось.
Колю завернули в родную шинель, которую он очень берег, рассчитывая после какого-нибудь героического боя получить отпуск и съездить домой, в деревню, но судьба не позволила, под голову положили издырявленный вещевой мешок с изрубленными в лапшу портянками и бритвенными принадлежностями (вдруг на том свете Коле понадобится привести себя в порядок, побриться, так у него все будет под руками) и зарыли могилу.
Куликов пришел в себя, получилось это у него быстро, — на четвереньках подгребся к Колиной могиле. Некоторое время сидел молча, не шевелясь, с неподвижным, словно бы одеревеневшим лицом, одно только жило на его потной, испачканной грязью личине — глаза. На глаза Куликова нельзя было смотреть, они источали не то чтобы боль, а нечто большее, чем просто боль, обжигали, перекрывали дыхание.
Из глаз катились слезы. Страшные немые слезы, способные утопить в своей разящей горечи половину оккупированной Смоленской области…
Новобранцы ушли, Куликов остался один, сгорбился, поник, мял пальцами горло и не мог справиться с собой. В ушах стоял сильный звон, такой звон был способен свалить человека с ног.
Пришел ротный, так же, как и пулеметчик, потрепанный, усталый, с красными слезящимися глазами — кроме усталости Бекетова еще трепала простуда… Жахнуть бы ему сейчас кружку спирта да накрыться шинелью где-нибудь в тихом месте и хорошенько выспаться, — тогда бы все простуды отлепились от него и был бы он здоровый и крепкий, как доброкачественный огурчик, но вряд ли это было возможно.
— Держись, Куликов, — проговорил ротный надсаженно, — крепись. Когда уходит человек, все слова, все речи делаются пустыми, но тем не менее мы их произносим, иначе нельзя. — Старший лейтенант сжал руку пулеметчика. — И что плохо — я никого не могу дать тебе сейчас в напарники, — голос Бекетова сделался виноватым. — Пока не могу… Справляться с пулеметом тебе придется в одиночку, Куликов, выхода нету. Сможешь?
— Смогу, — глухо, едва слышно ответил Куликов.
— Прислали двадцать человек новых, а они все необученные, — пожаловался ротный, — только в кусты ходить умеют. Да и то провожатого надо давать: не ровен час — заблудятся и окажутся в расположении немцев.
Вздохнул Куликов, наклонил голову и произнес по-прежнему едва слышно:
— Понимаю.
Ротный тоже понимал его, он сам был точно так же уязвим, как и все подчиненные ему бойцы, состоял из той же ткани и тех же мышц, из тех же забот, горестей и желания выжить, что и солдаты. Он положил руку на плечо Куликова, произнес прежним надсаженным голосом:
— Еще раз прошу — держись. — Потом, словно бы обдумав что-то, добавил: — Нам всем надо держаться — всем надо, поскольку помощи толковой пока не обещают, — он закашлялся, долго выбухивал в кулак свою боль, остатки дыхания, крутил головой. Щеки его от натуги наливались тяжелым багровым цветом… Наконец ротный справился с собой. — Я пойду, — проговорил он неожиданно просяще, как-то по-свойски, и Куликов в ответ кивнул: можете идти.
Очнулся Куликов от того, что рядом зазвучали звонкие, какие-то очень уж беззаботные голоса — это было совсем не к месту, пулеметчик поморщился от слезной боли, полоснувшей его по груди, ощутил, как задрожали губы, и поднял голову.
В двух шагах от него стояли знакомые санинструкторши, Маша и Клава, с сумками, набитыми бинтами, улыбались. Куликов уперся руками в землю, поднялся — сделал это с трудом.
Ему показалось, что ноги совсем не держат его тело, он покачнулся, ткнулся кулаком в могильный холмик, в следующий миг оттолкнулся от него и выпрямился.
Маша подошла к нему и куском бинта стерла со щеки пороховой налет, проговорила с неожиданной заботой:
— Вася-пулеметчик…
У Куликова от этих слов, вернее, от интонации, с которой они были произнесены, чуть не зашлось и не остановилось сердце. Но он одолел и себя, и сердце свое, покачал отрицательно головой. Что он отрицал, чем был недоволен, Куликов не знал, все в нем было придавлено другой тяжестью, совершенно неподъемной… Ведь он потерял напарника.
Хоть и привык он на фронте к смерти, хоть и похоронил немало народа, с которым обживал окопы, а все-таки привыкнуть к смерти окончательно не было дано, это противоречит сути человека, желаниям его, молитвам, с которыми он обращается к Всевышнему… Человек ведь создан для того, чтобы жить, а не умирать.
Много тепла и душевности было в голосе сержанта медицинской службы Маши, — Куликов не знал еще, что фамилия ее Головлева, — в скорбной зажатости своей он даже не заметил, что девушка получила повышение в звании, на погонах ее красовались не три сержантские лычки, а одна широкая.
— А где напарник? — звонким голосом поинтересовалась Маша. — Куда подевался?
— Напарник? — Куликов ощутил, как у него защипало глаза, показал подбородком на аккуратный свежий холмик. — Вот где мой напарник.
В горле его дернулся и с сырым смачным хлопком опустился кадык. Куликов со вздохом опустил голову.
— Ка-ак? — голос у Маши мигом потерял звонкость. — Как же так, как не уберег, а?
— Разве тут убережешь, в бомбежке? — Куликов развел руки. — Бесполезно уберегать, это же… — Он не договорил, кадык у него снова опустился с громким мокрым звуком, губы задрожали. Наконец он справился с собою, проговорил: — В общем, это судьба. От самолета никуда не убежишь.
— А мы-то с Клавкой размечтались, две дурехи, — кончится война, выйдем за вас замуж… Такие славные хлопцы, — Маша с сожалением покачала головой, посмотрела на скомканный бинт со следами гари, который держала в пальцах и, махнув рукой, отерла им глаза. — Будь проклята эта война!
Над низиной, ставшей погостом, висел едкий кислый дым, от которого щипало глаза. Куликов еще целый час сидел у могилы напарника, и никто не трогал его — понимали люди, что происходит в душе пулеметчика.