Юная Невеста - Барикко Алессандро. Страница 17

Когда нам дома отворили дверь, Мать заверещала что-то нелепое, но до крайности ликующее. Отец подошел к тому человеку, и он все объяснил. Отец пожал ему руку или обнял его, не помню, и спросил, можем ли мы что-нибудь для него сделать. „Да, – ответил тот, – я очень устал, ничего, если я тут вздремну немного? Потом уеду“. И растянулся на диване, даже не ожидая ответа. Тут же заснул. С того дня он так и не уехал, потому что должен выспаться и потому что было бы очень грустно расстаться с ним. Дядей впервые назвал его Сын несколько дней спустя. Так он навсегда и остался Дядей».

Юная Невеста призадумалась.

– Вы даже не знаете, кто он такой, – сказала.

– Нет, не знаем. Но когда мы поженимся, он мне все расскажет.

– Может, лучше бы он сначала все рассказал, а потом, возможно, ты бы за него вышла?

– Я пыталась с ним говорить.

– А он?

– Продолжает спать.

И я продолжал делать более-менее то же самое, когда Доктор, с невыносимо нарочитыми предосторожностями, сообщил очередную банальность: якобы корень проблемы – в моей неспособности понять, кто я такой. Поскольку я хранил молчание, он эту свою банальность повторил, ожидая, наверное, что я как-то отреагирую, например объясню, кто я такой, или, наоборот, признаюсь, что не имею об этом ни малейшего понятия. Но на самом деле я всего лишь продолжал клевать носом. Потом поднялся и устало направился к двери, говоря, что на этом наше общение заканчивается. Помню, что употребил именно это выражение, хотя сейчас оно мне кажется чересчур формальным. Доктор тогда разразился смехом, но смехом принужденным, возможно предписанным в учебниках, вычитанным из книг, и это показалось мне настолько невыносимым, что подвигло на неожиданный жест – неожиданный как для Доктора, так и для меня, – словом, я схватил первое, что попалось под руку – настольные часы средних размеров, но не лишенные углов и довольно тяжелые, – и запустил в Доктора, метя в плечо – не в голову, как ошибочно раструбили газеты, – он в результате лишился чувств, то ли от боли, то ли от изумления. Неправда, что потом я пинал Доктора ногами, как напечатали в газете, где давно меня ненавидят, – я, по крайней мере, такого не помню. Этим я заработал себе несколько чрезвычайно неприятных дней, в течение которых отказывался делать какие бы то ни было заявления, терпеливо выслушивал всякого рода нестерпимые сплетни и получил, при полном своем безразличии, вызов в суд по обвинению в причинении телесных повреждений. Понятно, что с тех пор я заперся у себя дома, выхожу только по крайней необходимости, и медленно погружаюсь в одиночество, которого страшусь и которое одновременно меня защищает.

Должен признаться, что, если судить по фотографиям, которые мне доставил мой адвокат, я действительно заехал Доктору по голове. Ну и меткость.

Потом они вернулись, когда темнота подступала, Дочь своим кубистическим шагом, Юная Невеста – погруженная в свои мысли, смутные.

Они делали вид, будто не замечают этого, но, по правде говоря, посылки стали приходить реже, оставляя пустые, безымянные дни, согласно ритмам, не подчинявшимся никакой логике, а значит никак не сочетавшимся с замыслом Сына, насколько они могли в него проникнуть. Прибыла ирландская арфа, и на следующий день – два вышитых полотенца. Зато потом два дня – ничего. Мешки с семенами в среду, и до воскресенья – ничего. Желтая палатка, три теннисные ракетки, но между этим четыре дня – ничего. Когда целая неделя прошла и ни единое почтовое отправление не явилось, чтобы измерить время ожидания, Модесто решился, со всем почтением, попросить Отца о встрече. Дворецкий старательно приготовил вступительную фразу. Она не отклонялась от глубоко укоренившихся склонностей Семейства, исторически чуждых пессимизма.

– Вы, конечно, заметили, синьор, что в последнее время посылки приходят не так часто. Я задаюсь вопросом, не следует ли из этого вывести скорый приезд Сына.

Отец взглянул на него в молчании. Мыслями он был далеко, но отметил каким-то краешком сознания своеобразную красоту преданности, которую чаще можно увидеть у слуг, чем у хозяев. Удостоверил это чуть заметной улыбкой. Но поскольку он по-прежнему молчал, Модесто продолжил:

– С другой стороны, мне случилось заметить, что последняя утренняя телеграмма приходила двадцать два дня тому назад.

Отец это заметил тоже. Вряд ли он смог бы назвать точную дату, но помнил, что уже довольно давно Сын перестал сообщать Семейству утешительную весть об успешно миновавшей ночи.

Отец кивнул. Но молчал по-прежнему.

Согласно строгим правилам, какие он выработал для своего ремесла, Модесто считал, что молчать в обществе патрона – дело чрезмерно личное, а посему этого систематически избегал, применяя пару элементарных приемов: просил позволения удалиться или продолжал говорить. Обычно он предпочитал первое. В тот день все-таки решился на второе.

– Таким образом, если вы мне предоставите соответствующие полномочия, я начну приготовления к его приезду со всевозможной заботой, имея в виду привязанность, какую я питаю к Сыну, и памятуя о радости, какую испытают при встрече все домочадцы.

Отец чуть было не растрогался. Он знал этого человека всю жизнь, так что в данный момент превосходно понимал, о чем на самом деле говорил Модесто, противореча смыслу произносимых слов, с безупречным великодушием и тактом. Модесто говорил, что с Сыном не все в порядке и он готов сделать все необходимое, чтобы не было нарушено правило, не позволявшее никому предаваться скорби. Возможно, он напоминал также о своей преданности Сыну, благодаря которой любая задача, даже самая неблагодарная, окажется ему по плечу, если будет направлена на то, чтобы облегчить судьбу юноши.

Итак, Отец по-прежнему молчал – тронутый близостью этого человека. Его умом, его выдержкой. Именно в этот послеполуденный час он познал всю меру своего одиночества и теперь, глядя на Модесто, вдруг понял, что перед ним – единственный персонаж, причем достойный, вступивший в бескрайние степи его смятения. В самом деле, случается в такие минуты, когда приходится претерпевать мучения, тайные или с трудом облекаемые в слова, что именно второстепенные персонажи, запрограммированно скромные, пробиваются время от времени в уединение, на которое мы себя обрекаем, и вот мы ни с того ни с сего, как со мной это было пару дней назад, вопреки всякой логике дозволяем незнакомцам войти в наш лабиринт, в ребяческой надежде получить от них какую-то подсказку, или преимущество, или хотя бы мимолетное облегчение. В моем случае, стыдно сказать, речь шла о служащем супермаркета, который аккуратно, со всем тщанием выкладывал замороженные продукты в огромный ларь – не знаю, как он точно называется, – и руки у него покраснели от холода. И вот мне показалось, будто он делает что-то такое, что и я должен был бы проделать относительно ларчика моей души – не знаю, как она точно называется. Кончилось тем, что я все это ему выложил. Приятно было видеть, что он продолжал трудиться, говоря, что не уверен, будто хорошо меня понял. Тогда я ему объяснил. Жизнь моя разбилась вдребезги, сказал я, и мне никак не удается приладить осколки к месту. Руки у меня мерзнут все больше и больше, с недавних пор я их вообще не чувствую, сказал я. Он подумал, что имеет дело с сумасшедшим, да я и сам впервые подумал, что мог бы сойти с ума, – исход, который Доктор по глупости упорно исключал, до того как я часами ему расквасил физиономию… «Весь секрет в том, чтобы делать это каждый день, – сказал тогда служащий супермаркета. – Ты делаешь что-то каждый день, и это становится легко. Я это делаю каждый день и даже не замечаю холода. А вы делаете что-нибудь каждый день?» – спросил он. «Пишу», – сказал я. «Здорово. Что вы пишете?» – «Книги», – сказал я. «Книги о чем?» – «Романы», – сказал я. «Мне некогда читать», – сказал он – они всегда это говорят. «Да, понимаю, – сказал я, – ничего страшного». – «У меня трое детей», – сказал он, может быть, в оправдание, но я это воспринял как начало диалога, как позволение обменяться чем-нибудь и стал ему объяснять, что, как это ни странно, я могу приладить кусочки книги один к другому, даже не глядя, на ощупь, так сказать, но та же самая операция недоступна для меня, когда я тружусь над осколками своей жизни, из которых мне не удается выстроить ничего, что имело бы осмысленные очертания, или хоть благообразные, пусть без особой красоты, несмотря на то что этот жест я повторяю и повторяю каждый день, и вот, говорю вам, уже много дней, как руки мои заледенели, я их больше не чувствую.