Приваловские миллионы. Золото (сборник) - Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович. Страница 78
– Несколькими часами раньше получить бы эту телеграмму, – и тогда этого ничего бы не было… – стонал Половодов, хватаясь за голову.
В голове у него все кружилось; кровь прилила к сердцу, и он чувствовал, что начинает сходить с ума. Эти стены давили его, в глазах пестрели красные и синие петухи, глухое бешенство заставляло скрежетать зубами. Он плохо помнил, как выскочил на улицу, схватил первого попавшегося извозчика и велел ехать в Нагорную улицу. От клуба он пошел к приваловскому дому пешком; падал мягкий пушистый снег, скрадывавший шум шагов. Половодов чувствовал, как тяжело билось его сердце в груди. Вот и площадь, на которую выходил дом своим фасадом; огни были погашены, и дом выделялся темной глыбой при мигавшем пламени уличных фонарей.
– О, дурак, дурак… дурак!.. – стонал Половодов, бродя, как волк, под окнами приваловского дома. – Если бы двумя часами раньше получить телеграмму, тогда можно было расстроить эту дурацкую свадьбу, которую я сам создавал своими собственными руками. О, дурак, дурак, дурак!..
В груди у Половодова точно что жгло, язык пересох, снег попадал ему за раскрытый воротник шубы, но он ничего не чувствовал, кроме глухого отчаяния, которое придавило его как камень. Вот на каланче пробило двенадцать часов… Нужно было куда-нибудь идти; но куда?.. К своему очагу, в «Магнит»? Пошатываясь, Половодов, как пьяный, побрел вниз по Нагорной улице. Огни в домах везде были потушены; глухая осенняя ночь точно проглотила весь город. Только в одном месте светил огонек… Половодов узнал дом Заплатиной.
В разгоряченном мозгу Половодова мелькнула взбалмошная мысль, и он решительно позвонил у подъезда заплатинского дома. Виктор Николаич был уже в постели и готовился засыпать, перебирая в уме последние политические известия; полураздетая Хиония Алексеевна сидела одна в столовой и потягивала херес.
– Кого там принесло? – сердито заворчала она, когда раздался звонок. – Матрешка, не принимай… Здесь не родильный дом, чтобы врываться во всякое время дня и ночи…
Матрешка отправилась в переднюю и вернулась с визитной карточкой. Хина пробежала фамилию Половодова и остолбенела.
– Они пешком, надо полагать, пришли… – шепотом докладывала Матрешка, вытирая нос кулаком.
– Проведи в гостиную и попроси подождать, – сказала Хина, стараясь перед зеркалом принять более человеческий вид.
Конечно, в голове Хины сразу блеснула мысль, что, вероятно, случилось что-нибудь неладное. Она величественно вошла в гостиную и в вопросительной позе остановилась перед гостем, который торопливо поднялся к ней навстречу.
– Извините, если я потревожил вас, Хиония Алексеевна, – извинился он, глядя на хозяйку какими-то мутными глазами. – Я час назад получил очень важную телеграмму… чрезвычайно важную, Хиония Алексеевна! Если бы вы взялись передать ее Софье Игнатьевне.
– С удовольствием…
– Нужно передать немедленно… сейчас…
– Вы с ума сошли, Александр Павлыч?!.
– Хиония Алексеевна… ради бога… Хотите, я вас на коленях буду просить об этом!
– Садитесь, пожалуйста… – пригласила Хина своего гостя, который бессильно опустился в кресло около стола.
– Каждая минута дорога… каждое мгновение!.. – задыхавшимся шепотом говорил Половодов, ломая руки.
– Я удивляюсь вам, Александр Павлыч… Если бы вы мне предложили горы золота, и тогда ваша просьба осталась бы неисполненной. Существуют такие моменты, когда чужой дом – святыня, и никто не имеет права нарушать его священные покои.
Слова Хины резали сердце Половодова ножом, и он тяжело стиснул зубы. У него мелькнула даже мысль – бежать сейчас же и запалить эту «святыню» с четырех концов.
– Воды я могу у вас попросить? – спросил он после долгой паузы.
– Не хотите ли вина? – предложила Заплатана; «гордец» был так жалок в настоящую минуту, что в ее сердце шевельнулось что-то вроде сострадания к нему.
– Вина!.. – повторил Половодов, не понимая вопроса. – Ах, да. Пожалуйста, если это не затруднит вас.
– Нет… вы слишком взволнованы, а вино успокаивает.
Через пять минут на столе стояла свежая бутылка хереса, и Половодов как-то машинально проглотил первую рюмку.
– У вас отличное вино… – проговорил он, пережевывая губами. – Да, очень хорошее.
– Так себе… – скромничала Хина, наливая рюмку себе.
Несколько минут в гостиной Хионии Алексеевны стояло тяжелое молчание. Половодов пил вино рюмку за рюмкой и заметно хмелел; на щеках у него выступили красные пятна.
– Так, по-вашему, все кончено? – как-то глухо проговорил он, поднимая свои бесцветные глаза на хозяйку.
– Все кончено…
– А вы знаете, о чем я говорю?
– Да. Если бы вы получили вашу телеграмму несколькими часами раньше, тогда… иногда невестам делается дурно перед самым венцом, и свадьба откладывается и даже может совсем расстроиться.
– Но кто бы мог подозревать такой оборот дела? – говорил Половодов с Хиной как о деле хорошо ей известном. – А теперь… Послушайте, Хиония Алексеевна, скажите мне ради бога только одно… Вы опытная женщина… да… Любит Зося Привалова или нет?
– Смешно спрашивать об этом, Александр Павлыч… Разве кто-нибудь принуждал Софью Игнатьевну выходить непременно за Привалова?
– Предположим, что существовали некоторые обстоятельства, которые могли повлиять на решение девушки именно в пользу Привалова…
– Вам ближе знать эти обстоятельства; дела Игнатия Львовича расстроены, а тут еще этот процесс по опеке… Понятно, что Софье Игнатьевне ничего не оставалось, как только выйти за Привалова и этим спасти отца.
– Значит, вы все знаете?..
– Почти… думаю, что вы получили телеграмму из Петербурга о том, что Веревкин проиграл процесс.
Половодов несколько времени удивленными глазами смотрел на свою собеседницу и потом задумчиво проговорил:
– Вы замечательно умная женщина… Мы, вероятно, еще пригодимся друг другу.
Дела на приисках у старика Бахарева поправились с той быстротой, какая возможна только в золотопромышленном деле. В течение весны и лета он заработал крупную деньгу, и его фонды в Узле поднялись на прежнюю высоту. Сделанные за последнее время долги были уплачены, заложенные вещи выкуплены, и прежнее довольство вернулось в старый бахаревский дом, который опять весело и довольно глядел на Нагорную улицу своими светлыми окнами.
Прошедшую весну и лето в доме жили собственно только Марья Степановна и Верочка, а «Моисей», по своему обыкновению, появлялся как комета. С приливом богатства по дому опять покатился беззаботный смех Верочки и ее веселая суетня; Марья Степановна сильно изменилась, похудела и сделалась еще строже и неприступнее. Это был тип старой раскольницы, которая знать ничего не хотела, кроме раз сложившихся убеждений и взглядов. Бегство старшей дочери из дому только укрепило ее в сознании правоты старозаветных приваловских и гуляевских идеалов, выше которых для нее ничего не было. Она осталась спокойной по отношению к поведению дочери, потому что вся вина падала на голову Василия Назарыча как главного устроителя всяких новшеств в доме, своими руками погубившего родную дочь. Поведение Нади было наказанием свыше, пред которым оставалось только преклониться.
Имя Надежды Васильевны больше не произносилось в бахаревском доме, точно оно могло внести с собой какую-то заразу. Она была навсегда исключена из списка живых людей. Только в моленной, когда Досифея откладывала свои поклоны на разноцветный подручник, она молилась и за рабу божию Надежду; в молитвах Марьи Степановны имя дочери было подведено под рубрику «недугующих, страждущих, плененных и в отсутствии сущих отец и братии наших». Это была холодная раскольничья молитва, вся пропитанная эгоизмом и лицемерием и ради своей формы потерявшая всю теплоту содержания. Летом были получены два письма от Надежды Васильевны, но нераспечатанными попали прямо в печь, и Марья Степановна благочестиво обкурила своей кацеей даже стол, на котором они лежали. Досифея про себя потихоньку жалела барышню, которую нянчила и пестовала, но открыто заявить свое сочувствие к ней она не смела. Верочка относилась к сестре как-то безучастно, что было совсем уж неестественно для такой молодой девушки. Впрочем, она только повторяла то, что делала мать.