Эйфель (СИ) - Д'. Страница 39
— Это мое решение, Гюстав. Не Антуана. И не твое.
К глазам Эйфеля подступают слезы. Как бы он хотел заключить ее в объятия, чтобы все происходящее исчезло, сгинуло в недрах памяти, как будто ничего не случилось, как будто они снова в Бордо, на берегу Гаронны, в той маленькой хижине, где впервые…
Но нет. Всё кончено. Прошли годы, их тела увяли, сердца очерствели. И настало время выбора, время безрадостных решений. Время самопожертвования. Сегодня каждый из них теряет нечто драгоценное. И каждый уйдет униженным, с тяжелым сердцем, с чувством непоправимой утраты, словно судьба безжалостно разбила все, что им осталось от прекрасной юной невинности.
— Это мое решение, — повторяет Адриенна и ловит руку Гюстава.
Рестак вжимается в спинку сиденья. Стиснув зубы, зажмурившись, он сидит, как больной, знающий, что мучительная операция почти закончена. Адриенна и Гюстав уже не видят его, они неотрывно смотрят друг на друга. Как они были счастливы! Как искренне верили, что все возможно, что им под силу победить время, бросить вызов жизни, сразиться с судьбой! От мужской руки к женской и обратно передается жгучий ток воспоминаний, словно их тела питаются общей кровью. Как же трудно разъединить руки! Гюстав пробует отнять свою, но пальцы Адриенны судорожно вцепились в нее. Они не произносят ни слова, но дышат в такт и неотрывно смотрят друг на друга.
А потом их руки бессильно падают, словно у тряпичных кукол.
Гюставу кажется, что земля уходит из-под ног. Так чувствует себя пассажир корабля, спустившись на берег после долгих недель плавания. Самое трудное — не оборачиваться. Не посылать вдогонку последний взгляд, который сделает разлуку еще мучительнее. Гюстав 1860 года поступил бы иначе: устроил бы осаду, сражался бы за счастье так же пылко, как в Бордо, в доме Бурже. Но Эйфель 1887 года давно повзрослел. Стал ли он лучше того, прежнего? Или хуже? Нет, он просто стал другим, и ничто не может изменить этого. Гюстав и Адриенна хотели победить время, возродить прошлое. Увы, счастливые мгновения эфемерны. А жизнь идет своим чередом, вот и всё.
Он ощущает это особенно остро, когда дверца отъезжающего фиакра захлопывается. Этот звук пронзает его, словно удар ножа в сердце. Эйфель отказывается верить в случившееся. Самопожертвование Адриенны, ее решение, избавившее его от тяжкого выбора, — можно ли найти более прекрасное свидетельство любви? У него сжимается горло; как он хотел бы заключить ее в объятия, покрыть поцелуями! Но всё кончено. Кончено навсегда. Эйфель слышит затихающий топот копыт, скрип рессор экипажа. Когда он проходит через ворота на стройку, шум удаляется и постепенно тает в ночной тишине. Гюстав Эйфель остался наедине со своей башней.
ЭПИЛОГ
Париж, 31 марта 1889
Видел ли он прежде свою башню такой прекрасной? Сейчас Гюставу кажется, что раньше он никогда к ней особо не приглядывался. Слишком властно она занимала его мысли. Он жил ею и ради нее; засыпал с мечтами о ней и улыбался ей, пробуждаясь; отдавал ей каждую секунду своей жизни. И вот теперь они стоят лицом к лицу, и он наконец-то видит ее такой, какая она есть, без прикрас, во всем ее дерзком совершенстве.
Толпа восторженно ревет. Зрители размахивают трехцветными сине-бело-красными флажками. Сотни людей собрались на Марсовом поле, пробравшись между соседними еще не достроенными сооружениями. Всемирная выставка открывается через месяц, большинство павильонов еще не готово. Минареты, пагоды, феодальные замки, оранжереи, шатры, — здесь, от Военной школы до самой Сены, раскинулся весь мир в миниатюре! За спинами зрителей Гюстав видит рабочих, которые усердно пилят, красят, измеряют, прыгают по крышам, бурно жестикулируют. Если они не закончат всё это ко дню открытия выставки, опозорена будет вся французская нация.
При этой мысли инженер вздыхает с облегчением: он-то как раз успел! Стоя на подиуме в парадном костюме, он оборачивается и еще раз смотрит на нее. Какая удачная идея — этот радостный алый цвет! Словно ее нарядили в самое красивое платье, как девушку, собравшуюся на первый бал. Эта окраска придает ее облику оттенок чувственности, особенно явный под ярким весенним солнцем. Им сегодня повезло с погодой. Все последние недели было пасмурно, и вдруг весна явилась во всем своем великолепии, как будто и ей захотелось отпраздновать крещение этой башни, что так ликующе вздымается к облакам.
Эйфель доволен, что власти ускорили церемонию открытия. Конечно, остались еще мелкие недоделки, но кто их сейчас заметит? Публика очарована, полна энтузиазма и уже не обращает внимания на клеветников, которые, впрочем, умолкали по мере того, как росла башня. Когда появился второй этаж, число ее противников сильно сократилось, осталась только кучка недовольных жителей ближайших домов. А когда дело дошло до третьего этажа, крики и вовсе смолкли, разве что это были возгласы радости, удивления, восхищения.
— Вот бы подняться наверх! — говорили детишки родителям, проходя у подножия гигантского сооружения.
— Нужно дождаться открытия выставки.
— А скоро это будет?
— В мае.
— И ты меня сюда сводишь?
— Возможно. Если будешь хорошо себя вести.
Сколько раз Гюстав слышал такие разговоры! Они согревали ему душу.
Хотя официальное открытие башни состоится сегодня, присутствующие смогут подняться на нее только после начала Всемирной выставки. На лестницах и в лифтах нужно еще как следует закрепить все детали. Так что нынче башню окрестят только номинально.
Мог ли Эйфель отказаться от этой преждевременной церемонии? И нужно ли было от нее отказываться? Ему не оставили выбора. Тут, как всегда, замешана политика. Генерал Буланже, с его хвастливыми декларациями и растущей популярностью, близок к тому, чтобы свергнуть Республику, пресса ежедневно — и нередко сочувственно — освещает его деятельность. Необходимо отвлечь внимание публики, заставить ее восхищаться не этим неудобным воякой, а истинным сыном Республики, объявив его железное детище национальной гордостью.
И это удалось. Последние несколько дней пресса трубила только о башне. Все ежедневные газеты посвящали первые страницы инженеру и его фантастическому сооружению, именуемому отныне Эйфелевой башней.
На Марсовом поле ликование. Публика перед трибуной, у ног Гюстава, башня у него за спиной… ему чудится, что он очутился между двумя мирами; впрочем, разве его жизнь не была всегда именно такой?
Его руку легонько сжимают чьи-то пальцы.
— Все хорошо, папа?
Клер глядит на него с горячей любовью. Другая ее рука лежит на животе, явственно округлившемся.
— Какой счастливый год! — шепчет Эйфель, коснувшись легким поцелуем волос дочери.
Не слишком подходящий момент, чтобы красоваться перед публикой, но публика мало интересуется инженером. Зеваки пытаются разглядеть и узнать людей, которые поднимаются на трибуну, где становится все теснее и теснее.
— Тот тип, случайно, не Сади Карно? — раздается голос в толпе.
— Нет, президента сегодня не будет. Он приедет только на открытие выставки.
— А этот, слева?
— Это Тирар, председатель Государственного совета.
— А тот, с пышными усами?
— Локруа, бывший министр.
— Ну, я смотрю, ты знаешь всех!
— Да нет, просто стараюсь разнюхать, что могу…
Гюстав с улыбкой слушает доносящиеся со всех сторон разговоры.
— А кто вон тот господин, что держит за руку молоденькую беременную женщину?
— Вот его как раз не знаю. Наверно, чей-нибудь секретарь или распорядитель, мелкая сошка…
Эйфель и его дочь с трудом подавляют смех. Но тут же принимают серьезный вид: раздались первые звонкие такты фанфары. С другой трибуны, по другую сторону толпы, звучит воинственная «Самбра-и-Мёза», подогревающая всеобщий энтузиазм. Собравшиеся бурно аплодируют, слышны возгласы: «Да здравствует Франция!», «Да здравствует Эльзас!», «Да здравствует президент Карно!» Политические деятели, стоящие рядом с Эйфелем, удовлетворенно переглядываются: церемония проходит на должном уровне!