Гамсун. Мистерия жизни - Будур Наталья. Страница 71

Я вовсе не собираюсь скромничать и делать вид, что не знаю своих способностей».

2 сентября Гамсуна переводят в дом для престарелых в Ланнвике, поскольку в больнице нужны места для прибывающих больных полиомиелитом.

Дом престарелых считался вполне комфортабельным жилищем для стариков, и Гамсуну было там вовсе не так уж плохо.

Он отвечает на вопросы следователей, которые изредка наезжают к нему, а в оставшееся время читает, гуляет, раскладывает пасьянс и ведет что-то типа дневника, из которого и вырастет его последняя книга:

«Когда я отправляюсь гулять, то стараюсь походить подольше, чтобы потом не в чем было себя упрекнуть. Я делаю это ради ночного спокойствия, ради сна, который я заслужил. Сон лучше еды, даже сравнивать нечего. О, сон – это нечто совершенно особенное, им нельзя накормить голову, как желудок – едой, уж поверьте. Но сон – это и некое безумие: во сне я обнаруживаю в кармане какие-то деньги, которые никогда не терял, но которые безуспешно разыскивал. Во сне я вырываюсь из рук здоровенного моряка, которого хочу убить, а он в отместку пытается искромсать меня садовыми ножницами. Да, сон – чудесное переплетение выдумки, жизни и чуда.

Но и еда нужна, а как же иначе.

У меня нет распорядка дня: когда мне захочется, я беру свою палку и иду гулять. Я не слишком-то и пользуюсь палкой, она мне скорее заменяет собаку, не более того. Многие называют мою палку тростью, прогулочной тростью. "Вам подать трость?” – спрашивали меня, бывало, в отелях. Но, по-моему, это звучит слишком высокопарно, и я всегда называю палку палкой. Она сделана в форме посоха, у нее резиновый наконечник внизу, но, к сожалению, она в свое время треснула, и теперь у нее внизу некрасивая стальная скрепка. Зато на ней имеются деления на сантиметры и миллиметры, так что, когда понадобится, я вполне смогу обойтись собственными силами.

Я здороваюсь с детьми, которых встречаю по дороге, некоторые из мальчишек слышали, видно, о моей глухоте, и развлекаются, подходя ко мне сзади почти вплотную и что-то выкрикивая. Я здороваюсь и со взрослыми, если вижу, что они доброжелательны, ну а если они отворачиваются и в плохом настроении, я спокойно прохожу мимо. Но здороваюсь я охотно, этого никто отрицать не может, даже более чем охотно. Так уж меня учили в детстве, тогда говорили, что воспитанные люди всегда здороваются, с тех пор это во мне и сидит».

Суд переносится с 22 сентября на 23 ноября. Власти не знали, как поступить с Гамсуном, и просто тянули время.

Обвинения ему были предъявлены в ведении нацистской пропаганды и членстве в национал-социалистической партии.

13 октября генеральный прокурор обращается к психиатру Габриэлю Лангфельдту с просьбой дать заключение о психическом состоянии обвиняемого и его возможностях нести ответственность за содеянное.

15 октября Гамсуна переводят в клинику профессора в Осло.

* * *

Личность доктора Лангфельдта волнует всех без исключения исследователей творчества Гамсуна. Ему отводят роль Злодея, воплощенного доктора Зло. И он действительно им был.

Он подверг психоанализу не только самого писателя, но и его супругу, а затем предал гласности их признания, нарушив тем самым врачебную тайну.

До сих пор не найден ответ, почему он так сделал.

Мария Гамсун вспоминала уже в самом конце жизни: «Но ходить по земле было все труднее, и наконец я сделала отчаянную попытку смягчить свою боль. Я написала профессору в психиатрическую клинику. Для меня уже было утешением просто написать письмо, выговориться. Однако Сесилия считала, что его надо отправить.

Профессор и прежде получал письма, но не от меня, а от людей, хотевших помочь мне. Они так и не помогли, не дали ответа, который мог бы прояснить хоть что-то для меня.

Я привожу здесь это письмо:

"Копенгаген, 17. 04. 1949.

Господин профессор!

С тех пор, как я в августе вышла из тюрьмы, я ежедневно собираюсь написать вам. Мне очень хочется вас спросить, почему вы так со мной поступили. Было ли это совершено с какими-то добрыми намерениями, или ради того, чтобы разрушить мою дальнейшую жизнь, или это, откровенно говоря, просто необдуманный поступок? Будьте добры, ответьте мне, мне нужно выяснить этот вопрос...”

Профессор сразу же ответил. Он писал, что вел себя честно, что он не несет ответственности за то, каким образом позднее были использованы мои показания. Профессор писал также, что, по его мнению, мне не в чем его упрекнуть, раз уж мои отношения с мужем не могли стать иными, даже если и были бы предъявлены эти мои показания (имеется в виду: попали на глаза Кнуту). Он ссылался на то, что мой муж простился со мной навсегда при нашей последней встрече.

Прощание навсегда однажды можно захотеть взять обратно. В ходе совместной жизни. Мне представляется, что профессор довольно поверхностно смотрит на вещи. Кроме того, я была возмущена той легкомысленной манерой, с которой он все отрицал, без намека на сожаление о том, что случилось.

И я написала снова: "...Но если бы вы дали мне понять, что ваша ответственность не простирается дальше ваших же четырех стен, что с моими показаниями может произойти что угодно, даже скандал, – я бы, разумеется, никогда не стала отвечать ни на один из ваших вопросов...”

Сегодня, на расстоянии 13 – 14 лет, я понимаю, что профессор непреднамеренно причинил мне и моим близким много зла. И больше всего, пожалуй, Кнуту, на старости лет».

Если уж Мария Гамсун, которой Лангфельдт причинил не просто боль, а настоящее горе, разлучив ее на несколько лет с мужем, смогла если не простить, то хотя бы понять его, то и нам негоже обвинять в чем-либо психиатра.

Вполне возможно, что он вовсе и не хотел причинять супругам зла и действовал во имя некоей своей высокой цели. Быть может, он всегда интересовался писателями и «механизмом» их души, а тут представился такой случай. Быть может, он искренне считал, что предложенный им диагноз «необратимое ослабление умственных способностей» – благо для Гамсуна, поскольку дает ему возможность избежать суда. Все может быть.

Ошибка же его была в другом: он недооценил своего пациента. Даже будучи глубоким стариком, Гамсун был намного сильнее своего молодого доктора.

Вот что он написал о пребывании в психиатрической клинике:

«Был понедельник, 15 октября, где-то между десятью и одиннадцатью часами утра, когда меня впустили в психиатрическую клинику, отперев три двери. Впустили и вновь все три двери заперли.

Меня окружил целый рой одетых в белое медицинских сестер, я должен отдать им все, что есть у меня в карманах, – ключи, часы, записную книжку, перочинный ножик, карандаш, очки – все. В отворот пиджака у меня были воткнуты две булавки, их тоже забрали; а с чемодана сорвали чехол, видно, боялись, что именно там я припрятал нечто опасное. А потом они открыли чемодан и принялись в нем рыться.

Мне задали вопрос о заключении врача. Неужели у меня нет письменного заключения врача? Нет. Меня же доставила полиция, я арестант, предатель родины, вы и так должны это знать. Милая старшая сестра поинтересовалась, как же это со мной приключилась такая беда. Это не имеет значения, сказал я. Нет, нет, это так ужасно, так прискорбно. Я сказал, что дам объяснения позже.

Они повели меня в ванную. Я говорил им, что устал и проголодался, но они отвечали, что я должен помыться. Когда я снова стал одеваться, то никак не мог отыскать булавки для галстука. Ее забрали, пока я лежал в ванне, и никто мне о том ничего не сказал. Я ползал по полу и искал, но никак не мог отыскать булавки! Я спросил санитара – не знает. Я разгневался и закричал, а они в ответ: "Шш-ш-ш!” Я объяснил, что это маленькая булавка, но очень дорогая, это настоящее произведение искусства Востока, не то что те громадные булавки, что нацепляют некоторые. Наконец одна из сестер сказала, что булавка в надежном месте.

Потом мне дали несколько крошечных кусочков хлеба. И когда я все еще их жевал, ко мне пришли. Я не понял, что они говорят, и попросил написать на бумаге, вот они и написали: «Дохтур». "А что такое дохтур?” – спросил я. Они вновь написали «Дохтур», но уже в другом углу листа, и подчеркнули это слово. «Вы, что, имеете в виду 'доктор'? Врач?» Да-да-да, закивали они.