Атавия Проксима - Лагин Лазарь Иосифович. Страница 69

– А верно, Обри, – сказал ближайший друг Обри Ангуста, Тампкин, который в коротких паузах между пребыванием в тюрьмах занимался мелкими железнодорожными кражами, а когда-то давным-давно, вернувшись с войны, два года безуспешно пытался разыскать работу по своей столярной специальности, – Кромман говорит дело. Как только потечет коньяк, мы тебя пропустим без очереди.

Послышался смешок. Больше всего Обри не любил оказываться в смешном положении. Он рассердился:

– Мне надоело играть в прятки. Отдайте мне мои спички. Я хочу видеть того, кто смеет говорить мне дерзости!..

– Мама, мне страшно! – хохотнул кто-то у самого уха Обри.

– И еще я хочу быть уверен, – Обри уже совсем потерял контроль над собой, – что я не пью из крана, из которого до меня сосал воду своими толстыми губами какой-нибудь вонючий черномазый. Отдайте мне спички. Я посвечу и напьюсь.

– Бедный Обри, тебе суждено умереть от жажды! – снова прорвало Билла Купера: его словно несло на крыльях. – Я уже напился из крана, а я ужас какой губастый негр!

– И я уже сосал, и я тоже негр, и тоже страсть какой губастый!

– И я губастый!..

– И я!

– А я такой чернокожий, что меня даже не видно, вот я какой черный! – заорали вокруг в диком восторге негры и белые, молодые и старые, рецидивисты и случайно влипшие в мелкую уголовщину, и совсем невинные. Уж очень им хотелось как-нибудь отвлечься от тяжкой действительности и заодно досадить этому высокомерному-и истеричному барчуку.

– А ну вас всех к черту! – сказал Обри, у которого хватило ума правильно оценить обстановку. – В таком случае и я негр. Не подыхать же мне в самом деле от жажды… Разгоготались, как гуси на ферме!

Он встал в длиннейший хвост, выстроившийся к крану, и когда, наконец, подошла его очередь, наглотался воды впрок.

Тем временем первая партия добровольцев под руководством Эксиса уже приступила к работе. Остальные приглашались пока что отдыхать и, во всяком случае, стараться поменьше двигаться. Каждое лишнее движение влекло за собой ненужную затрату кислорода. Кислород надо было беречь.

Работы продолжались без перерыва все утро, весь день, всю ночь. Каждые два часа люди молча сменялись, молча валились на холодный цементный пол и пытались заснуть. Но заснуть удавалось лишь немногим. Остальные, ворочаясь с боку на бок, перебрасывались скупыми фразами со своими невидимыми и большей частью незнакомыми товарищами по беде. Долгие сто двадцать минут они рядом, локоть к локтю сражались с мириадами невидимых обломков, которые плотно закупорили лестничную клетку, ведшую в часовню из внутренних помещений тюрьмы.

Это была адова работа – бег вперегонки со смертью в кромешном мраке и немыслимой тесноте. Ширина входной двери была метр сорок пять сантиметров. Фронт работы шириной в полторы сотни сантиметров! И притом ровным счетом никаких орудий труда. Пробовали расчленить деревянные стойки раскладушек и действовать этими жиденькими, хрупкими планочками как рычагами, но они ломались как спички. Работали голыми руками. Нащупывали крупный обломок, раскачивали его и, кровавя пальцы, выдергивали. Те, кто стоял позади, передавал обломок следующему, как арбузы на погрузке, покуда не сваливали в дальнем углу часовни, стараясь сэкономить каждый квадратный дюйм пола. Тем временем стоявшие в первом ряду успевали выдернуть новую глыбу. Время от времени потолок пещеры, которую они таким образом выковыривали в многометровом столбе щебня, начинал со скрежетом оседать, люди, натыкаясь друг на друга, отбегали в сторону, обломки с грохотом рушились на покрытую толстым слоем пыли нижнюю площадку, перед людьми в дверях снова вырастала сплошная стена щебня, и все начиналось сначала.

За два часа такой работы еле успеешь узнать, как зовут твоих соседей справа и слева и того, первого, кто стоит позади тебя, и уже, конечно, их голоса и их имена запоминались на всю жизнь. Они узнавали, что их соседей зовут, к примеру, Рок, или Том, или Жан, или Пат, или еще как-нибудь, и они на всю жизнь запоминали, что Жак, к примеру, работяга-парень и душевный человек и держит себя, как полагается мужчине в подобном жизненном переплете, а Рок, тот мог бы быть не такой тряпкой и нюней. Но вот белый или черный эти Жак и Рок, оставалось полнейшей тайной, за исключением тех, не так уже частых, случаев, когда рядом работали старые знакомые. И не то чтобы этот вопрос не интересовал людей даже в те страшные минуты, а всегда получалось так, что если сосед чем-либо тебе понравился, то белый склонен был считать его белым, а негр – негром, и, наоборот, в соседе, оказавшемся неважным человечком, белый безоговорочно признавал негра, а негр – белого. Но проверить эти догадки не было никакой возможности, тем более что, по мере того как человек втягивался в работу, его захватывали другие, куда более насущные вопросы, и человек не замечал, как начинал обращаться к своему соседу, уже не задумываясь больше над тем, каков цвет его кожи.

Само по себе и безо всякого уговора получилось, что единственным качеством, которое стало цениться в этой огромной братской могиле, стало то, как человек относится к работе, от которой сейчас зависело спасение, общее спасение, спасение всех без различия цвета кожи и сроков заключения. Это было совершенно удивительное ощущение, и, право же, не было ничего непонятного в том, что в первую очередь и острее других оно поразило и обрадовало негров да еще с десяток, никак не более, белых вроде доктора Эксиса.

А к исходу первых суток войны до сознания заживо погребенных в часовне дошла и другая не менее поразительная истина, которую, правда, далеко не всякий осмелился бы первым проверить: в этой кромешной тьме можно было откровенно говорить все, что думаешь, не опасаясь, что легавые тотчас же возьмут тебя на заметку.

Но хотя с каждым часом эта истина становилась все яснее и бесспорней, языки по-настоящему развязались только тогда, когда Кроккет утром следующего дня глянул на светящийся циферблат своих часов и сообщил, что уже начало одиннадцатого и что, следовательно, через несколько минут будет ровно двадцать четыре часа, как их здесь засыпало.

– Отрезаны от мира… как где-нибудь на дне океана, – пожаловался кто-то. – Что теперь там, на воле за эти сутки произошло?.. Кто скажет?..

– Не удивляюсь, если наши уже разгуливают по этому вонючему Пьенэму, охотно отозвался Кроккет. – Подумать только: хватило же у такой маленькой державы нахальства ввязываться с нами в драку! Моя бы воля, я бы эту Полигонию в порошок стер!

– Сразу видно, что тебе не грозит призыв в армию, – фыркнул Нокс. Какие вы все герои воевать чужими руками!

– Сам-то ты много воевал, как же! – наугад возразил ему Кроккет.

– Представь себе, повоевал. И мне за глаза хватит этого удовольствия.

– Печально слышать такие непатриотичные речи! – кротко вздохнул Кроккет.

– Есть вещи попечальней. Подумай лучше, во что превратился Кремп.

– Если вчера бомба попала в моих, я наложу на себя руки, – всхлипнул один из тех, кого взяли у аптеки Бишопа.

– Наложи их лучше на тех, кто затеял эту гнусную бойню, – посоветовал ему кто-то.

Прислушиваясь, Кроккет напрягал память, но голос был совершенно неизвестен ему.

Но Билл узнал голос. Это говорил Форд. Билла арестовали как раз на его квартире. Неплохой человек. Толковый негр.

– Я наложу на себя руки, и все! – упрямо повторил тот, первый, негр и разрыдался.

– Когда начинается война, я первым делом думаю о том, кому она принесет барыши, – сказал Эксис.

– Я знаю, что всю прошлую войну мой отец ни дня не пробыл безработным, – запальчиво выкрикнул тот самый тщедушный паренек, который в начале церковной службы сидел рядом с Обри. – Война, – это, если хочешь знать, всеобщая занятость населения, высокая зарплата и…

– …и бомбы, – ехидно досказал Форд.

– При чем тут бомбы! Я говорю не о бомбах, а о всеобщей занятости! Когда война ведется правильно, бомбы не должны падать на атавские города.

– Но падают же!