Голубой человек - Лагин Лазарь Иосифович. Страница 41

Что до Фадейкина, Симы или кого-нибудь другого с Минделя, то они исключались по той же причине, по которой Антошин и сам не мог заняться этими покупками: мастеровой, приобретающий письменные принадлежности, да еще в более или менее значительных количествах, – слишком необычное, а потому и легкозапоминаемое явление.

И вообще, лучше, если таким делом займется существо несовершеннолетнее.

Так родилось первое революционное поручение Шурки Малаховой.

Они будто бы просто пошли гулять. И будто бы Антошину внезапно пришла в голову мысль, что неплохо бы. Шурке научиться писать.

Оказалось, что Шурка не прочь.

Тогда Антошин высказал мнение, что дело это в долгий ящик откладывать не следует, потому что до пасхи не так уж много осталось и есть поэтому смысл начинать сегодня же.

Шурка и против того, чтобы начинать сегодня же, ничего не имела.

Тем самым совершенно естественно возник вопрос о письменных принадлежностях.

Но даже столь юная покупательница, как Шурка, запоминается, если у нее такие пышные темно-рыжие волосы, такое тонкое, живое и смышленое личико и такая ветхая одежонка. Поэтому самая простая предосторожность требовала сделать эти покупки как можно дальше от Большой Бронной.

Для Шурки это было ослепительным сюрпризом: так запросто, за здорово живешь, прокатиться на конке. Только, конечно, никто дома не должен был узнать о таком безрассудном мотовстве.

Шурка согласилась, что об этой прогулке лучше дома промолчать. Да и во дворе тоже.

Третий раз за неполные десять лет своей жизни Шурка насладилась этим роскошным способом передвижения. Но оба предыдущих раза она ездила с матерью в вагоне, по случаю праздника битком набитом пассажирами. К окнам Шурке так и не удалось подступиться, а о том, чтобы попасть на манящие высоты империала, и мечтать не приходилось. Особам женского пола проезд на империале был строжайше заказан специальным постановлением Московской городской думы. Поэтому Шурка в те два предыдущих раза и тысячной части того удовольствия не испытала, что сейчас, на империале, рядом с Антошиным.

Она взахлеб, во весь голос читала вывески на домах, рекламные щиты на встречных конках (все больше про цирк и про коньяк Шустова), дощечки с названиями улиц на угловых домах, которые становились все приземистей и неприглядней по мере того, как конка увозила Шурку все дальше от ее дома.

Впервые увидела она высокие и мрачноватые Красные ворота, всамоделишные, как и Новые Триумфальные, что у Смоленского вокзала, совсем не то что Никитские, Петровские, Арбатские, Пречистенские, Яузские, Сретенские, Мясницкие, в которых настоящих ворот не было… Оказалось, что кроме Смоленского вокзала имеются еще и Николаевский, и Рязанский, и Ярославский. Все три на одной площади, огромной-преогромной, кишащей сотнями легковых и ломовых саней, полной криков, свистков, гудков, конского ржанья, скрипа полозьев. И тьма-тьмущая людей, молодых и старых, богатых и бедных, мужчин и женщин, мальчишек и девчонок…

Не худо бы, конечно, хоть разочек прокатиться в поезде, и чтобы паровоз гудел и свистел. Но если трезво смотреть на вещи, то и в конке далеко не всякому перепадает.

Это было такое удовольствие! Глазеть во все глаза с высоты империала на широченную и грязную улицу, на медленно уплывавшие назад по обе ее стороны развеселые привокзальные кабаки и трактиры, цирюльни («Стрижем, бреем, пиявки ставим!»), мелочные лавки, балаганы с разноцветными россыпями разнокалиберных сундуков и плетеных корзин, бревенчатые лабазы «Торговля овсом и сеном», амбары, будки, зачехленную до воскресного дня карусель, шорные лавки с хомутами на внешней стене, булочные, дровяные склады, длиннющие заборы, пустыри без заборов, рогожные и мешковые склады и снова дровяные и лесные, и снова заборы, и обывательские домишки с палисадничками, огородами, и полосатые будки городовых, и приземистую церковь, сквозь распахнутые двери которой можно было сверху увидеть и теплящиеся разноцветные лампадки, и зыбкое пламя свечей, и лапти, и спины коленопреклоненных богомольцев…

И так они с Антошиным ехали, быть может, полчаса, быть может, час, пока вдруг не очутились на краю света, почти у самой Покровской общины.

На конечной остановке они не торопясь сошли с горнего империала на грешную и скользкую землю, постояли маленечко, полюбовались, как кучер отпрягал лошадей от того края конки, который только что был передним, и прицеплял к бывшему заднему краю конки, которому теперь до обратной конечной остановки выпадала завидная участь быть ее передним концом.

Обогатив свой кругозор этим новым доказательством относительности понятий и судеб, Антошин с Шуркой пустились пешочком в обратном направлении, пока уже на Каланчевской улице не обнаружили в конце концов писчебумажную лавчонку.

Антошин остался на противоположном тротуаре, а Шурка впервые в жизни, гордая и важная, переступила порог писчебумажной лавки. Лениво звякнул колокольчик над дверью. Из-за ситцевой занавески вышел хозяин, старичок такой же пыльный, как и его заведение. Возможно, его и удивило, что такая пигалица совершает столь крупные закупки (одних тетрадей десять штук!), но ничем своего удивления не проявил.

Получил деньги, аккуратно запаковал покупку, перевязал розовой ленточкой. Подумал, подумал, да и отвалил Шурке в виде поощрительной премии два листа переводных картинок. С ума сойти!..

Торопясь, пока старик не передумал, Шурка пулей выскочила на улицу, взволнованная, сияющая, как новенький грошик.

Антошину бы восхититься, какой красивый получился пакетик, а он, не говоря ни слова, тут же на улице его распаковал, а покупку рассовал по карманам и за пазуху.

Ленточку он, правда, отдал Шурке.

Выпадают же иногда девочкам такие везучие дни!..

VIII

В договоренный час прикатил Фадейкин. К этому времени у Антошина в кармане полушубка уже лежала самодельная записная книжечка и очиненная половинка карандаша. Оставалось только найти укромное местечко, где можно было бы спокойно и не вызывая ничьих подозрений записать принесенные Фадейкиным сведения. «Только!» В подвале у Малаховых, на виду у хозяев, этого, конечно, делать нельзя было. К Симиной тетке и далеко и поздно, и, по крайней мере в первый раз, нельзя появляться без Симы. И на бульваре нельзя было устроиться. Темно, холодно и, главное, подозрительно: с чего это люди вдруг не дома, за столом, а на холоду что-то записывают…

Пришлось, по зрелом размышлении, положиться на память. Антошин переспросил по нескольку раз каждую цифру, каждую фамилию (фамилии он все же кое-как второпях умудрялся записать), для контроля повторил, распростился и скорее домой, пока не позабыл.

Вернулся, снял полушубок и будто бы письмо сел писать.

Он просидел допоздна и составил проекты сразу двух листовок. Одну – о единстве интересов рабочих и работниц, другую – насчет штрафов на Минделевской мануфактуре.

IX

Утром Антошин подговорил Степана, и, когда Ефросинья вернулась с рынка, они оба ее атаковали: нужно Шурку обучить грамоте. Какая-де может быть модная портниха, которая ни читать, ни писать не умеет. Ни тебе обмер заказчицы записать, ни модный журнал прочитать, ни счет выписать. Ефросинья по-прежнему попробовала сослаться на Дусину судьбу, но ей в противовес было выдвинуто соображение насчет Лукерьи Игнатьевны Бычковой. Много ли она успела бы в своем деле, кабы не была хорошо грамотной. Да и со стороны заказчиц к грамотной мастерице совсем другое отношение.

Ссылка на мадам Бычкову сломила сопротивление Ефросиньи, и уже к двенадцати часам утра следующего дня Шурка, вся в чернилах и блаженно высунув кончик языка, тоже измазанного чернилами, счастливая и торжественная, показывала Степану, как здорово у нее получаются цифирки "1", "4" и "7" и буквы "О", "А" и "Н"…

Учить ее было весело и приятно. У этой девчурки была железная воля и неистребимая жажда учиться… Эх, такую бы Шурку да в гимназию!..