Отдаляющийся берег. Роман-реквием - Адян Левон. Страница 36

…По долгому автомобильному гудку я понял, что Роберт с Араксией вернулись из Яламы и зовут меня.

— Где ты пропадаешь, братец? — весёлый и, как всегда, подвижный и деловитый, Роберт улыбался, засучивая рукава. — Ты только глянь, что за рыбина.

На листьях лежала громадная севрюга и судорожно открывала и закрывала рот, силясь глотнуть воздуха.

Рена вышла на голоса из комнаты Алвард, с веранды, словно бы стесняясь и не осмеливаясь, посмотрела на меня и улыбнулась.

Я бросил на неё мимолётный взгляд, не в силах скрыть своего восхищения её светящимся видом.

— Позавтракайте и сходите на море, а я пока рыбу разделаю. Как вернётесь, приготовим шашлык, — посоветовала нам Араксия и пошла заняться завтраком.

— Я вам помогу, — с готовностью предложила Рена и пошла за ней.

Когда мы покинули Набран, повеяло прохладой. До города мы доехали вечером. После тихого Набрана город напоминал огромный гудящий улей.

* * *

Первого сентября мне позвонила Эсмира. Я б узнал её среди сотни голосов.

— Знаете, почему я позвонила? — спросила она.

— Не скажешь — никогда не узнаю, — пошутил я.

Она рассмеялась.

— Чтобы вас поблагодарить.

— Ну и кто тебе мешает? — продолжил я в том же шутливом духе. — Может, Заур?

— Не-ет, — залилась она смехом. — Никто не мешает. Хочу сказать спасибо за «Шанель». В жизни этого не забуду.

— Буду тебе к каждому празднику дарить эти духи, раз уж они так тебе нравятся. Что у вас за шум?

— Я звоню из школы, сейчас перемена.

— Рассказать тебе анекдот?

— Расскажите.

— Слушай. Карабахец лет восьмидесяти заходит в городе в магазин и просит у продавца два костюма. Продавец ему: зачем тебе два костюма, износишь один — уже хорошо. Да нет, говорит карабахец, один мне, другой отцу. Коли тебе восемьдесят, говорит продавец, значит, отцу твоему лет сто — сто пять, верно? Верно, соглашается карабахец. Зачем ему в таком-то возрасте костюм, недоумевает продавец. Карабахец объясняет: отец отца, то бишь мой дед, женится, мы не хотим у него на свадьбе ударить лицом в грязь. Продавец чуть не рехнулся со смеху. Послушай, говорит, ежели тебе восемьдесят, отцу твоему — сто или сто пять, стало быть, деду — лет сто тридцать. И он хочет жениться? Нет, растолковывает наш карабахец, он-то как раз не хочет, да родители настаивают.

Эсмира расхохоталась.

— Сколько же тогда лет родителям?

— Лет, наверное, сто шестьдесят.

— Да разве же люди столько живут?

— Почему бы и нет? Адам прожил девятьсот тридцать лет.

— Быть того не может, — засмеялась Эсмира.

— А знаешь ли ты, сколько жил Ной?

— Сколько?

— Шестьсот лет до потопа, который продлился сто пятьдесят дней, и триста пятьдесят лет после.

— Ну да! — снова рассмеялась Эсмира. — Не может этого быть. Я никогда в это не поверю.

— Еврейский патриарх Мафусаил прожил девятьсот шестьдесят девять лет. В шестьсот лет он был столь бодр, энергичен и привлекателен, что девушки в Иудее влюблялись в него с первого взгляда, и никто не давал ему больше трёхсот пятидесяти.

— Ой-ой-ой, — то ли в изумлении, то ли в полном восторге засмеялась Эсмира, и я вообразил её в эту минуту — с приоткрытыми алыми губами, с ровными как на подбор зубами редкой белизны, искристым блеском смешливых глаз и покачивает вдобавок головой. — Так уж и влюблялись. Всё вы выдумываете, выдумщик вы, — снова засмеялась она. Не верю и никогда не поверю, мы в школе ничего такого не проходили. Но я всё-таки проверю, непременно проверю. А вы слышали такой анекдот? Армянское радио спрашивают: правда ли, что Карл Маркс и Фридрих Энгельс муж и жена? Нет, отвечает армянское радио, это четверо разных людей. — Эсмира снова и так же восторженно засмеялась. — А вот ещё один… Ой нет, уже звонок. Жаль. Ну да ладно. Большое-пребольшое-пребольшущее вам спасибо. — Она засмеялась и повесила трубку.

Я долго ещё улыбался, меня переполняла неведомая светлая радость.

* * *

С Реной мы, как и прежде, встречались по субботам, кружили на машине по городу и за городом; там, за поселком Бинагади, на ведущей к новханинскому пляжу дороге, где сравнительно мало машин и по обе стороны трассы только и вздымаются вверх-вниз нефтяные вышки, качая нефть по трубам, я учил Рену водить машину; порою мы играли в теннис на огороженном корте спортобщества «Динамо» возле моря, или посещали по специальным контрамаркам закрытые кинопросмотры в здании правительства. Самым же незабываемым выдался предновогодний вечер в ресторане «Гюлистан».

То был неповторимый, неизгладимый из памяти вечер, снежный и тёплый. Мы ждали на улице Роберта. Лёгким пушком непрестанно сыпал снег. Крупные снежные хлопья, как миллионы и миллиарды белых мотыльков, реяли, парили в воздухе и как-то нехотя, медленно падали наземь.

Чуть поодаль от нас, за присыпанными снежным покровом кипарисами, стоял фуникулёр, поскрипывая на пологом подъёме, поднимался к Кировскому парку по тросу прикрытый прозрачной снежной бело-голубой пеленой вагон. Вдали в тусклом вечернем небе одиноко высилась освещённая красноватыми огнями телевизионная башня.

Я просунул руку под Ренин полушубок, обнял её жаркое, вожделенное тело, притянул, прижал к себе, вдыхая пьянящий запах её гладкой, словно полированной шеи, и сердце защемило, а душу всколыхнуло от этой обжигающей близости. Она слегка запрокинула голову, крупные снежинки, словно крылатые звёздочки, беспрерывно падали на её озарённое светом лицо. Рена, волнующая, упоительно юная, вложив руки в перчатках в меховые рукава — левую в правый и наоборот, — восторженно смеялась, будто капризная девчушка, и ловила эти снежинки кончиком языка.

В неоновых отсветах из прелестного её рта клубился пар, я крепче и крепче прижимал её к себе, без умолку шепча: «Цав՛д танем, цав՛д танем, цав՛д танем», и на глазах у меня наворачивались слёзы нежности и неизъяснимой любви к Рене, переполнявших мне душу.

— Лео, — тихо и как-то насторожённо шептала Рена, — всякая девушка или женщина, не имеет значения, мечтает видеть подле себя настоящего мужчину — сильного, решительного, доброго и понимающего, чтобы чувствовать себя с ним любимой, желанной и защищённой. Жизнь не самое главное из того, что есть у человека. Куда важнее любовь, вера и безоглядная преданность своей любви. Человеку дано лишь одно сердце, в нём имеется место лишь для одного-единственного, и я не ошиблась, избрав и полюбив именно тебя. Когда я задумываюсь об этом, то сама себе завидую, и единственное, к чему я способна на свете, — это любить и чтить тебя, любить и преклоняться перед тобой, перед тем единственным, ради кого я могу в это мгновенье, ни секунды не раздумывая, без малейших колебаний пожертвовать всей своей жизнью.

Я поднял взгляд, и бурная волна нежности, как и чуть раньше, захлестнула меня; в волшебно-голубых глазах Рены тоже появилось озерцо слёз, лучившееся сияющим светом.

— Рена, Рена, бесподобная моя Рена, — задыхаясь ликованьем и волненьем и с необычайно сильно колотящимся сердцем вымолвил я, но не успел ничего сказать, меня прервал голос Роберта.

— Братан, — не выбравшись из машины, издали радостно воскликнул Роберт, — у весельчака веселья не убудет, ох и повеселимся! — воодушевлённо сказал он. — Снегу и морозу не под силу помешать нам, и мы достигнем благой нашей цели.

Мы разделись в гардеробной на первом этаже и поднялись в ресторан, где Роберт загодя заказал столик. Роберт пришёл не один, а со своим другом Зармиком. Подвижной и деятельный наподобие Роберта, Зармик тоже работал прежде в министерстве связи, но затем уволился оттуда и занялся торговлей, переправлял в Москву фрукты и овощи.

Со своими густыми пышными усами Зармик вовсе не походил на армянина; коренной нахичеванец, он говорил по-азербайджански на нахичеванский манер, произнося, к примеру, не Нахичеван, а Нахцван.

«Я из Агулиса, — говаривал Зармик. — Знаете, чем агулисцы знамениты? — со смехом вопрошал он. — Мы экономны. Кладём в банку сыр, намазываем банку хлебом и едим».