Краткая история семи убийств - Джеймс Марлон. Страница 100

Меня все эти проверки начинают слегка доставать. Им и мне известно, что и третье декабря тоже было не более чем глупой проверкой. Я отправил им на согласовку сообщение, но они сказали, что им нужен труп. Ну, труп так труп, мне-то что. Однако мне не все равно, когда какой-то, бомбоклат, испаноязычный гондон полагает, что перед ним пацан вроде подмастерья, которого можно постоянно проверять и перепроверять. Тыкать мордой.

В декабре семьдесят шестого Певец дает свой концерт в парке, а я почем зря гроблю время на международный звонок только для того, чтобы, видите ли, услышать, как Доктор Лав и еще какой-то кретин бранятся на испанском, – но не на кубинском испанском, поэтому я основняк не понимаю; знаю только, что он взбешен. Выслушиваю все это и думаю: что этот козел о себе мнит, смея разговаривать со мной таким тоном? Как будто я не знаю, что значит hijo de puta. Он что, думает, что я сейчас разрыдаюсь и скажу: «О босс, мне нет прощения! Клянусь в следующий раз исправиться!» Так, что ли? Вроде шлюхи, которую поучает уму-разуму ее сутенер? Я хотел было ответить этому maricфn в том же духе, но тут Доктор Лав мне говорит: «Ладно, доделывай работу, muchacho, и дело с концом». Выходит, ямайский сириец, кубинец и колумбиец, требуя труп, так и не поняли, что я дал им нечто повидней бездыханного тела. На той же неделе мне звонит Питер Нэссер и с ходу кидается распекать:

– Вы там что, гребаные аборигены из гетто, себе позволяете?

– Ты уже не первый раз тычешь мне словом «абориген».

– Не «ты», а «вы». И не «абориген», а «гребаные аборигены из гетто». Что там у вас за хрень творится? Вас же там девять?

– Восемь.

– Ну вот, целых восемь. Восемь лбов врываются в дом с… четырнадцатью, кажется, стволами? И ни один человек не умеет прямо стрелять? Вас там что, перекосоёбило?

– Почему? Человек умеет стрелять.

– Где? Как так получается, что ты первый человек в истории, который стрелял в голову и при этом не застрелил? Отвечай, самбо [189]. Ты ж у нас мастер.

– Не знаю, что ты имеешь в виду под «ты». Или ты такой двинутый на всю голову, что полагаешь, будто на линии нет прослушки?

– Чего? Это, по-твоему, шпионский детектив? Кому, на хер, приспичило тебя прослушивать?

– И все равно я не знаю, что это за «ты», но уверен, что он, кем бы ни был, в голову никому не целился.

– Он, кем бы ни был, целился исключительно в стены, небо и в «молоко», такое создается впечатление… Нет, кореш, такая хилость и горе-представление могут быть только в комедиях. Сотни пуль высадили и хоть бы одного срезали! Из автоматов что, ужас как сложно человека застрелить? Я-то думал, Луис вас, сволочей, надрочил, как управляться с этими штуковинами.

– Не знаю, что за Луис, и безусловно не знаю, что это за «сволочи».

– Не цепляйся к словам, Джоси Уэйлс. Я, знаешь, сказал ему: не пытайся чего-то добиться от ниггеров из гетто. Если для этого понадобится хоть чуточка разума, они всё неизбежно обосрут. Моя слепая бабушка и то стреляла метче, чем вы. Все ввосьмером. И зачем я, дурак, вообще тебе звоню?

– Я тоже не знаю. Тем более что никто из тех, о ком ты говоришь, здесь не проживает.

– Зачем мне вообще тратиться на телефонный разговор, а? Деньги расходовать? Ты скажи.

– Вопрос не ко мне, паболдырь.

– Паболдырь? Да ты с кем тут вообще распиздился? С кем, бомбоклат, базаришь, ты, мелкий…

– Мелкий? Спусти-ка трусы и у себя сличи.

Я кладу трубку. Все равно что серпом по яйцам – узнавать, что, хоть ты и не ходил в престижную школу и иностранный колледж, тем не менее ты единственный в этой комнате, кто наделен рассудительностью. Мне в самом деле хотелось проучить этого заносчивого самодура-сирийца. Поставить его на место. Хватит уже того, что тьма народа держит Певца за пророка, но стоит его убить, как он поднимется до мученика. Таким образом весь мир узнает, что пророк-то, оказывается, всего лишь человек, такой же, как и все, и, как любого другого, его можно подстрелить, и, как любой в этой стране, даже он ни от чего не застрахован. Своими выстрелами я сверг этого человека с пьедестала, и он вновь ужался до человеческих размеров. Питеру Нэссеру я про это ничего не сказал. Нужно вглядываться мимо лица, вглубь под кожу до реальной кожи, и тогда становится ясно, что, несмотря на всю свою светлость (такой тип даже на пляже не появляется из опасения, что загар может сделать его черным), Питер Нэссер такой же мужлан и невежа, как ниггер в гетто. Я, что называется, дожил: последнее время он кличет меня «самбо». Надо спросить мою женщину, когда именно я успел превратиться в светлокожего, пьющего коктейли в отеле «Мейфэр». Ненавижу, бомбоклат, когда меня доводят настолько, что я начинаю чертыхаться. Чертыхаются только невежи.

Доктору Лаву, который позвонил мне тем же вечером, я сказал, что с переэкзаменовкой завязал еще в 1966 году, а если в Медельине считают, что создали тут подготовишку для бесконечных испытаний, то пусть используют жопошников с Багам, им не привыкать. Но затем, выражаясь словами расты, меня осенили иные резоны. Если б Певец действительно обратился в мученика, это, конечно, стало бы большой проблемой, но это была бы их проблема, а не моя. Питер Нэссер был бы так одержим попытками порешить легенду, что донимать меня своим мозгоёбством у него не оставалось бы времени. По правде говоря, нам обоим известно, что я давно уже прошел те времена, когда политикан говорил «прыгай», а я спрашивал, на какую высоту. Теперь, когда политикан говорит «прыгай», моя женщина отвечает: «Он не может подойти к телефону, оставьте сообщение». И еще о дураках: как вы думаете, что скорее всего произойдет, если вы дадите человеку с головой ружье – он вам его вернет или оставит при себе? Даже Папа Ло не был таким наивным глупцом.

И вот я решаю дать своему уму поработать над этим новым резоном. Восьмого декабря семьдесят шестого года приходит новость, что Певец и все его приближенные выжили. В больнице не протолкнуться от фараонов, а я к той поре нанимаю Тони Паваротти, потому что Ревун для таких тонких дел не имеет должного опыта. А в операционной Певца уже обрабатывают и отсылают домой. В больнице остается только менеджер, которого кончать уже нет толку. И вот мы с Паваротти едем на Хоуп-роуд, 56, ожидая застать там полицейский наряд. Да хоть два наряда: все они без пользы, когда нужен всего один выстрел. Кроме того, я делаю звонок, после которого они должны за минуту сняться с якоря. Но проулок, вопреки ожиданиям, представляет собой город-призрак. В том числе и дом № 56. Подъездная дорожка пуста, все окна погашены. Ни души, и даже ни одного фараона. Я смеюсь, и Паваротти смотрит на меня так, будто хочет что-то спросить. Тем временем Питер Нэссер допускает такие ляпы, что это уже больше похоже на телешоу о том, какие промахи способен делать один человек. Поганый кусок собачьего дерьма оставляет сообщение, которое записывает моя женщина: «Если тот ферт дает свой концерт то я вас задрот всех пускаю в расход». Всего несколько раз в своей жизни я видел, как Тони Паваротти смеется, в том числе и в этот раз, когда я прочел ему то сообщение. Моя женщина ровным счетом ничего не понимает и уходит, оставляя нас двоих в гостиной. Сидя с Паваротти на диване, я прикидываю, не было ли с моей стороны ошибкой послать Ревуна в качестве чистильщика. Вместо того чтобы сделать это самолично, он передоверил это каким-то растафари, вроде боязливой лицеистки. Хуже того: сделал это с моего телефона. И вот я ему звоню:

– Куда упорхнула птица?

– За каким звонишь, бро?

– Повторять вопросы не люблю.

– Он ушел. Их менеджер в больнице, а его увезли на холм белых людей.

– Фараоны?

– Один в машине с ними, еще несколько остались в доме. По холму всю ночь дежурят «Двенадцать Племен». Да еще белый парень…

– Что за белый парень?

– Есть тут один, с камерой. Никто не знает откуда, а сам он говорит, что со съемочной группой. Ну вот, короче, и всё.