Краткая история семи убийств - Джеймс Марлон. Страница 108

– Всё! Ты как думаешь, как мне быть с Паваротти?

– Дай ему время до утра. Если от него ничего не услышишь, то довольно скоро услышишь о нем.

– Ладно, Ревун, спокойной ночи. И не доверяйся той колумбийской суке. Я только на той неделе допёр, что она – лишь привал перед пунктом, куда мы в самом деле метим.

– Н-да? И что ж это за пункт, милый мой человек?

– Нью-Йорк.

Сэр Артур Джордж Дженнингс

Что-то новое веет нынче в воздухе – ветер недобрый. Малярийная хмарь. И многим, многим еще предстоит пострадать, а многим и умереть – двоим, троим, сотне, восьмистам восьмидесяти девяти. Пока же я смотрю, как ты кружишься, словно дервиш, под ритм и в опережение, прыгаешь вверх-вниз по сцене, всегда приземляясь на свой многострадальный большой палец. Давно, годы назад, на футбольном поле, один игрок в шиповках (это ж надо, футболист, и в шиповках) вжикнул тебе по ноге и рассек на ней большой палец. А когда ты был совсем еще мальчик, то чуть не разрубил его надвое тяпкой. Рак – это бунт; клетка-ренегат, что восстает против тела и изменщически, часть за частью, соблазняет остальных уподобиться ей. Я разделю твои части и покорю. Одну за другой обездвижу твои конечности; налью ядом твои кости, потому как глянь, во мне же нет ничего, кроме тьмы. И неважно, сколько раз мать перебинтовывала тебе палец марлей, посыпала лечебным порошком – он так и не исцелился. Даже не собирался этого делать.

И вот веет что-то новое, задувает иной ветер. Трое белых людей постучались в твою дверь. Пять лет назад первый из них предупредил, чтобы ты не уезжал. В глубине семьдесят восьмого года третий (они всегда знали, где тебя найти) предостерег, чтобы ты не возвращался. Второй же явился с дарами. Ты его теперь толком и не помнишь, а ведь он приходил к тебе как один из Трех Мудрецов, с коробкой, упакованной как на Рождество. Ты открыл ее и подскочил (кто-то же знал, что каждый человек в гетто втайне мечтает быть человеком, застрелившим Либерти Вэланса [203]). Коричневые сапоги, змеиная кожа, заигрывание с красным; кто-то же знал, что сапоги ты любишь почти так же, как коричневые кожаные штаны. Ты натянул правый сапог и вскрикнул, как тот мальчик, что сломал ступню, пытаясь расколоть ею кокос. Сапог ты снял, отбросил в сторону и не сводил глаз со своего большого пальца, который, вторя биению твоего пульса, ритмично брызгал кровью. У Джилли и Джорди наготове были ножики. Надрез по шву, и кожа с сапога спущена, и вот он – тонкий вытянутый волосок медной проволоки; прямая безукоризненная иголка, при виде которой тебе невольно подумалось о Спящей Красавице.

Поднимается ветер недобрый. У подножия Уарейка-Хиллз выходит из дома человек по кличке Медяк, выходит и закрывает ворота. Бирюзовая ночь накатывается и сходит, сходит и накатывается. Он делает два шага, а вот третий уже не делается. Человек по кличке Медяк падает и исплевывает небольшой сгусток крови, натекшей из груди и живота. Ганмен роняет «М1», но передумывает и поднимает, после чего бежит к уже пришедшей в движение машине.

Ты в студии с группой, за созданием очередной песни. Часы идут по ямайскому времени. Те, кто созерцает, делают пару затяжек «травкой», остальное передают по кругу. Два гитарных соло свиваются тугим клубком, словно змеи в схватке. Новый гитарист с более короткими дредами (он рокер и поклонник Хендрикса), доиграв, убирает громкость и выдергивает из гитары «джек». Ты бросаешь на него взгляд широко открытых глаз:

– Не уходи! Сроки меня и так поджимают.

Задувает что-то новое. Дон по имени Папа Ло едет со скачек домой на такси, проезжающем по дамбе. Окна такси опущены. Кто-то отпускает шутку, и солоноватый морской ветер подхватывает зычный глубокий смех дона. Дорога не петляет, а лишь делает плавный поворот на мост, который всходит, а затем спускается к трем полицейским машинам, блокирующим дорогу. Еще до того, как шофер останавливается, он знает, что они знают, кто он. Они знают, что он знает, что они знают, еще до того, как выкрикивают насчет «выборочной дорожной проверки». Еще до того, как такси останавливается, он знает, что там, сзади, ползут еще машины. Полицейский номер один говорит: «Отойдите все от машины, чтобы мы могли ее обыскать. Двигаться налево и идти, пока не встанете овозля пустыря сбоку от дороги». Полицейский номер два находит в ней «магнум» тридцать восьмого калибра. Полицейские номер 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15 и 16 стреляют. Кто-то потом скажет, что было выпущено сорок четыре пули, кто-то, что их было пятьдесят шесть – ровно по числу гильз, найденных на Хоуп-роуд, 56 в тот декабрьский вечер семьдесят шестого года.

Ты играешь в футбол в Париже, на изумрудно-зеленом поле под Эйфелевой башней. Играешь просто так, абы играть. С благоговеющими перед звездой белыми мальчиками и человеком из французской национальной сборной. Твой персонал даже после долгих лет гастролирования все еще не привык к городам, которые никогда не спят. Они медлительны и вялы, хотя уже далеко за полдень. Французы играют не как британцы. Ну и что, что этот парень из сборной, – один все равно в поле не воин. Зато мальчики движутся, как слаженная команда, хотя до этого меж собой не встречались. Один из них играет неважнецки, делает неловкое движение и всем весом наступает тебе на правый большой палец, срывая с него ноготь.

Дует что-то новое. Убивший меня человек платит «Уэнг-Гэнг» шестьдесят долларов в день, чтобы они устроили пальбу на двух из Восьми Проулков. Двух самых ближних к морю. Дикие трущобы с проржавленными цинковыми заборами и загноинами стоячей воды. Банда в течение дня наезжает с неровными интервалами и открывает огонь наобум из всех стволов. Дикий шквал пуль. Дождь с градом.

Ты в Лондоне. «Отрезать этот палец, прямо сейчас», – говорит доктор, не глядя тебе в глаза. Набить эту обувь тканью, ватой, штукатуркой, и все шито-крыто. Помещение пахнет антисептиком, который сыплют на дерьмо, чтоб не воняло. И железом, словно кто-то в соседней палате лудит стальные горшки. Но раста и ушибленный палец считает Божьей карой, чего уж говорить об ампутированном.

Ты в Майами. Доктор вырезает кусочек и пересаживает ткань с левой ноги. «Все успешно», – заверяет он, хотя и другими словами (запомнить их в точности тебе не удается). Однако он говорит, что рак побежден, что его больше нет. Все хорошо, но поздним вечером, топая после сцены по Вавилону, ты чувствуешь, что правый ботинок у тебя почти доверху наполнен кровью.

Веет чем-то новым. Член парламента от ННП Тони Макферсон вместе со своим телохранителем попадает в Огесттауне в засаду. Ганмены с холмов в союзе с Копенгагеном, сходясь с двух сторон, открывают плотный огонь. Макферсон с телохранителем отстреливаются. Вмятины от пуль покрывают корпус машины, паутинки от трещин расходятся по стеклам, но пробить броню пули не могут. Огонь идет безжалостный, но стрелки расположены далековато, на кустистом пустыре, и отгорожены от проезжей части «колючкой», как волки от овчарни. А дальше сирены, полиция и глухой удаляющийся топот многих ног – отступление столь же стремительное, как сам бросок. Пытаясь сцепиться с дорогой, шипят по гравию бешено крутящиеся колеса. Вой сирен все громче, полиция уже рядом, без двух минут здесь. Уф-ф, пронесло. Тони Макферсон встает и первым открывает дверцу; на лице его широкая улыбка облегчения, в которой с сотни шагов видна победность. Три частых выстрела откуда-то сбоку, и третья пуля пронзает шею, взрывая спинной мозг и убивая все, что снизу, пока сам мозг не сознает, что мертв.

Двадцать первое сентября. Ты в Нью-Йорке. Все знают, что ты всегда поднимаешься первым, а ложишься последним, особенно когда в студии. Никто не замечает, что этот порядок уже год как не существует. Ты просыпаешься, ощущая себя тлеющей головней; матрас от твоей кожи впитал пару фунтов воды, хотя где-то поблизости слышно гудение кондиционера. Стоит тебе подумать о боли где-то справа в голове, как она тут как тут. Теперь ты прибрасываешь, была ли она просто отстраненной мыслью до того мгновения, как ты о ней подумал. Или, может, боль в тебе уже так долго, что стала невидимой частью тела, кротом, угнездившимся меж пальцев ног. Или же ты каким-то словом всколыхнул к жизни проклятие, как сказали бы старухи с холмов. Ты не знаешь, что сегодня двадцать первое сентября, у тебя нет памяти о позавчерашнем втором концерте, нет понятия о том, где ты и с кем; есть лишь смутное представление, что вокруг тебя Нью-Йорк.