Поздний развод - Иегошуа Авраам Бен. Страница 89

– Оставьте меня здесь, – бормочу я, но Ихзекиель не желает об этом даже слышать; если я откажусь посетить с ними вместе пасхальный седер, угрожает он, то прямо сейчас он рухнет на пол. Муса всей грудью вдыхает ароматы еды, но он, словно цепью, прикован к Ихзекиелю, он без него – никуда, и не переступит даже через порог, так что выбора у меня нет, и вместе со всеми я попадаю внутрь, где воздух заполнен звуками песнопения, повсюду царит неразбериха, столы составлены гигантским квадратом, на котором ослепительно белеют накрахмаленные скатерти с горами мацы, похожей на страницы Брайля для слепых, в больших, без этикеток, бутылях просвечивает что-то жидкое – скорее всего, свежевыжатый сок; здесь же разбившиеся на группы и группки пациенты, медсестры и обслуживающий персонал вперемежку с представителями администрации – и все это, вместе взятое, производит шум, подобный тому, что производит море в час прилива. За отдельным столиком – семья: трое начищенных до блеска ребятишек – тех, что допоздна играли на лужайке, но теперь с ними их очаровательная мать, муж которой, молодой врач из Америки, недавно зачисленный в штат больницы, весело смеется неподалеку и выглядит абсолютно счастливым; судя по всему, это его первый седер в Израиле. У меня нет объяснения тому, что при моем появлении все встают, – остается предположить, что виною всему мое белое одеяние из льна, которое не может скрыть накинутый поверх него белый же халат, и книга, которую я не выпускаю из рук. Все разом встали со своих мест, повинуясь знаку, поданному русским раввином, – сам он тоже встал и теперь глядит на меня своими темно-синими, широко раскрытыми глазами, и у меня нет сомнения, что он не успел еще забыть, кто я. Он аккуратно держит чашку двумя пальцами – точно так же, как сегодняшним утром, и мягким своим и в то же время сильным голосом произносит первые слова благословения, ложащегося над пасхальным вином:

– Благословен будь Ты, Господь, Царь вселенной…

Но вот уже стая медсестер спешит к осанистому доктору Нееману, который прерывает рабби и что-то шепчет ему на ухо. Боковая портьера отъезжает, и в столовой появляются пациенты из закрытого отделения – добрую дюжину из них я никогда не встречала, их сопровождает молодой врач и пара медсестер. Вид у них испуганный, чувствуется, как они напряжены. Остановившись, они образуют линейку, первым в которой стоит рыжеволосый коротышка. Организаторы седера рассаживают их по столам и наполняют их бокалы, и опять, по знаку, поданному русским ребе (сам он, напряженный, как струна, стоит с закрытыми глазами; не исключено, что и для него этот седер в Израиле – первый), все встают, а в воздухе слышен сильный и мягкий тенор, произносящий освященные многими веками слова: «Барух ата адонай элохейну мелех ха олам…» [8]

Чей-то вопль прорезает воздух. Рыжеволосый пациент, ускользнув от внимания своих надзирателей, запрыгивает на стол. Косоглазый, он посылает всем нам огненные взгляды – жаль только, что адресат их трудноопределим. Разумеется, он тут же пойман, и его стаскивают на пол и волокут прочь из зала, и его плач еще долго доносится до нас, долгий и тоскливый вой, словно принадлежащий дикому зверю. Все краски – если они были на лице русского раввина – исчезли, он бледен как полотно, как накрахмаленные скатерти на столах. Едва обретя душевное равновесие, он начинает снова обряд благословения пасхального вина, произносимого над специальным бокалом, который так и остался у него в руках, в то время как всем остальным приходится поднимать их заново. Всем остальным… кроме меня. Я не встаю со всеми, я сижу с открытой книгой, я ненавижу эти благословляющие слова, я не хочу никого и ничего ждать, а потому я пью свой сок, разведенный капелькой пасхального вина, ощущая во рту сладковато-кислый привкус. После чего все усаживаются, за исключением маленького мальчика, который, наоборот, встает со своего места. Он поворачивается в сторону своей семьи, к родителям и братьям, Субботник поддерживает малыша взглядом своих темно-синих глаз, и мальчик декламирует со своим тяжелым американским акцентом великие четыре вопроса так, словно у него рот был забит камнями, но с привычной уверенностью, хотя у меня возникло подозрение, что смысла произносимых слов он не понимает. Тем не менее, когда он закончил, все присутствовавшие в столовой наградили его искренними аплодисментами, и снова вознесся к потолку голос русского раввина, и даже мое равнодушное к официальным опостылевшим декларациям сердце сжалось, когда раздались печальные и гордые заключительные слова: «Рабами были мы в Египте…» И снова покрыты были эти слова шумом и живым смехом, а я увидела в окне ее лицо, истомленное желанием. Встав со своего места, я знаком подняла и Ихзекиеля. Зачем? Мне совсем не нужно, чтобы он стоял так вот, у всех на виду. Я умираю от жажды… Кто нальет мою чашку? Я протягиваю руки к бутыли и начинаю пить прямо из горлышка, я захлебываюсь, но не могу оторвать от бутылки своих пересохших губ, словно пустыня все еще пылает за моей спиной, обжигая сухим жаром, в то время как рабби продолжает описывать нам ужасы тех времен, «когда мы были рабами».

Он стоял тогда на мокрой земле, среди груды прелых листьев. Манжеты брюк запачканы грязью, но он не замечает ничего вокруг, он погружен в себя, солнце палит, фиолетовая весенняя дымка уходит в воздух, но он – вне этого мира. Где же он? И что он делает… Что и почему. Он достает бесчисленные бумаги, но даже не заглядывает в них; как автомат, перекладывает их из одного кармана в другой, галстук на нем свободно свисает на грудь. Узел распущен, седые курчавые волосы выбиваются из расстегнувшейся рубашки, обнажая большую бледную родинку, которую некогда я так любила целовать. Да еще маленький рдеющий рубец, напоминающий извилистый ручеек. «Ты и в самом деле хотела меня убить?» Вопрос был задан почти что с детским наивным удивлением, в то время как на лице оставалась мудрая улыбка, прямо-таки освещавшая его лицо. Может быть, все это было просто ошибкой… А то и вообще сном? Он так и не смог поверить в то, что тем утром… Пусть даже это было уже не совсем утро, просто ночной свет еще не был выключен, в том числе и на кухне, и я нашла его стоящим возле стола в ночной пижаме. Высокий и тощий, он был похож на диковинную птицу в своем тесном переднике. И против обыкновения он был небрит. В этот неурочно ранний час он тайком поглощал свой скудный завтрак, поставив тарелку на пожелтевший экземпляр газеты, заперев на замок дверь, ведущую на кухню, а ключ повесив себе на шею. При моем появлении он недовольно надул губы – холодный, сдержанный человек, замкнувшийся в круге собственных своих мыслей; маленькие его кастрюльки закипали на плите, полные заготовок, в то время как пес, лежа под столом, колотил хвостом и принюхивался к запахам еды, которую он положил ему в миску.

Он был поражен, увидев меня.

– Зачем ты поднялась? Гадди в конце концов снова уснул. Разумеется, он может вскрикнуть, он ведь такой же крикун, как и его отец… Но почему бы тебе не вернуться в постель? Мы должны вернуть его Яэли. Наверное, правильно будет, если ты этим займешься, а я останусь здесь и наведу порядок. За весь этот месяц я не прочитал в газетах ни единого слова.

Он быстро начал счищать со своей тарелки объедки и постарался отвлечь мой взгляд от продолжавших выкипать кастрюлек. Затем он сходил за моими лекарствами, отсыпал дозу в стакан чайной ложкой и механически, не говоря ни слова, протянул его мне. Он был на грани срыва. А мне пришло в голову, что он сам пал жертвой собственного отчаяния и будет только рад отделаться от меня. Я подошла к плите посмотреть, что он там готовит. Он неуверенно улыбнулся, но подвинул ко мне одну из своих кастрюлек, в которой лежало – почти без воды – подозрительно чернеющее мясо. Я убавила огонь, подлила воды и немного помешала варево ложкой, а потом уже вилкой попробовала мясо. Оно было твердым как камень.