Жилец - Холмогоров Михаил Константинович. Страница 16
Интересно Ваше суждение о Некрасове. Я тоже его недооценивала, поскольку в большой обиде на него за Гончарова. Его поведение в период раскола «Современника», холуйство перед хамами Чернышевским и Добролюбовым, а несколько лет спустя – перед Муравьевым-вешателем не могут не вызвать омерзения. Вот, кстати, цинизм еще тогдашней русской жизни: явное революционерство господ демократов приносило Некрасову доход гораздо больший, чем образцовая русская проза господ либералов. Он ведь из-за денег так рьяно их поддерживал, и, видя это, я не считала своим долгом вчитываться в его стихи, поскольку гений и злодейство… ну и так далее. Вы заставили меня преодолеть предвзятость и открыть Некрасова. Действительно, Вы правы. Поэт. Почти поэт. Во всяком случае, во многом я с ним примирилась. Кстати обнаружила, что «Песнь о Кудеяре и двенадцати разбойниках», которой меня так в свое время ошеломил Шаляпин, затерялась в глубинах поэмы «Кому на Руси жить хорошо». Так он это аморфное сочинение с массой шедевров внутри и не закончил. Слишком, видно, много суетился.
Ломаю голову, как на таком расстоянии ободрить Вас, излечить от тоски и заставить смотреть на будущее хотя бы с надеждой. Войны не бывают бесконечны, рано или поздно кончится и эта, подлинно братоубийственная. И даже все равно, кто победит, лишь бы скорее.
Да, вот Вам еще новость. Мы с Леной осваиваем премудрость переписки на машине «Ундервуд», так что не исключено, что следующее письмо Вы получите отпечатанным. Сейчас это довольно надежный хлеб – по всей Москве, как грибы, растут учреждения с самыми немыслимыми аббревиатурами в своих названиях. Всем нужны бумаги, груды бумаг, а поскольку народ у нас неграмотный, хорошо бы печатными буквами. Мандат, написанный на «Ундервуде», выглядит солиднее и открывает больше дверей.
Жоржик, милый, не огорчайте меня больше унынием. Оно ведь – смертный грех. Помните об этом. И не жалуйтесь, пожалуйста, на судьбу. Вы сами ее выбрали.
10-VI-20 г.
Моя дорогая Ариадна!
Ваше последнее письмо вольно или невольно причинило мне боль. Мне кажется, Вы не сумели понять природу моих печальных переживаний, отнюдь при этом не унылых. Я вовсе не жалуюсь на жизнь и прекрасно понимаю, что приключения последнего года я сам на себя навлек. И так же прекрасно понимаю, что все это я вынесу хотя бы потому, что деваться некуда. Да и мужества, к которому Вы взываете, у меня вполне достаточно: после всех военных впечатлений и тифа, в котором смерть уже настигла меня, а сам я этого почти не заметил, страх ее заметно атрофировался. Спартанские условия, в которых я живу, несмотря на избалованность с детских лет, оказались так легко переносимы, что я приятно удивляюсь самому себе и в приступах гордыни мечтаю о славе Робинзона Крузо. На своем примере вижу, насколько русский интеллигент выносливее, чем принято об этом судить. И с любым местным Пятницей вполне могу договориться, так что пропасть, нас разделяющая, – легенда. Впрочем, кому я говорю, Вам-то в Москве не легче. Но переносите и меня же упрекаете в унынии.
Однако ж русские уездные города населяют не только интеллигентные Робинзоны Крузо и простосердечные Пятницы. Тьмы недоучек – вот истинный бич России. Как я полагаю, Робинзон и Пятница – разные стадии человеческого развития. Пятница, осознав себя чуть больше, чем персонаж Дефо (зароманная стадия – Пятница, достаточно поживший в Лондоне и привыкший к европейскому платью), сам стремится стать Робинзоном. И станет им. Но только в пятом-шестом поколении, не раньше. А пока он будет одолевать этот путь, в промежутке большинство Пятниц будут представлять собой чеховского телеграфиста Ять. Вот эти телеграфисты Яти и будут стоять между Робинзоном и Пятницей и твердить о пропасти между интеллигенцией и народом. А пропасть-то как раз между Робинзоном и Ятем. Кстати, между Ятем и Пятницей – тоже. Ять презирает собственное происхождение. А Робинзону он тщится подражать, но, подсознательно чувствуя, как он далек от оригинала, испытывает к нему яростную, неутолимую зависть. И вот мой вывод: никакая у нас не диктатура пролетариата – т. е. Пятниц, сбитых с толку Ятями, а самих телеграфистов Ятей. Я их вижу в каждом комиссаре, каждом чиновнике новой власти.
Иногда мне кажется, что они из страха быть узнанными отменили эту букву в русском алфавите. Это, конечно, эмоциональная спекуляция. Я слушал лекции профессора Фортунатова и прекрасно понимаю необходимость реформы правописания. Революция только помогла ее быстрому и эффективному осуществлению. Готовилась же она давно и была замучена, замотана в бесчисленных комиссиях и комитетах. Но это так, болтовня. Возвращаюсь к существу дела.
А существо дела и Вашего непонимания природы моей печали в том, что в Москве и Санкт-Петербурге, несмотря даже на мор и повальное бегство, культурный слой Робинзонов так прочен и велик, что власть Ятей – реальная, в форме советов и Совнаркома – не столь уж ощутима. Во всяком случае, не в такой степени, как здесь. А в провинции она тотальна, она пронизывает все и вся. От нее нельзя укрыться – любое твое движение истолковывается и перетолковывается в духе вражды к тебе. Торжество Ятей составляет мое повседневное существование и заметно отравляет его. Вот, собственно, суть моих ламентаций, и кому их высказать, как не человеку, как мне казалось, глубоко меня понимающему. А то, что Ять является мне то в образе наглого графомана Пинчука, то чубатого Куликова, – а какие изволите себе представить иные? Не дано-с.
Людям, привыкшим мыслить в категориях высоких, совершенно непереносима простота стимулов всех этих пинчуков – зависть, мелкая корысть и, как ни заявляют они с этим непримиримую борьбу, элементарный инстинкт собственничества. Бескорыстных мало. Но они, пожалуй, еще страшней. Эти не задумаются расстрелять, если хотя бы тень подозрения мелькнет в их разгоряченном фанатическом мозгу.
Кстати о собственничестве. Местный обыватель дал мне прекрасный урок сохранения достоинства. Он показал выживаемость в любом, самом зверском режиме. А какие режимы, из пронесшихся над его головой, были не зверскими? Он пригнется, притаится, смотришь – опять живет-поживает в свое удовольствие, укрывшись от бед припрятанным от обысков и погромов пуховым одеялом. Всю эту революцию задушит в теплых объятьях толстая баба с периной. В перине ее человеческое достоинство. Она – символ житейской мудрости и в какой-то степени есть явление высшего, духовного порядка.
Мне теперь отвратителен мой былой романтизм и вечное обличение мещанства. Если отбросить эмоции, мещанство с его дурным, приблизительным вкусом, с его фальшивой, как я писал когда-то, моралью просто-напросто та форма жизни, которая мне несвойственна. И не надо с ним бороться, оно непобедимо, и я вижу, как оно открыто цветет в сердцах Пятниц и, под плотным слоем лжи и демагогии, – Ятей; надо жить по-своему, не обращая на него внимания, как будто его не существует.
Лето я думаю провести в Одессе – там хоть есть какое-то подобие духовной жизни, хотя и сильно отдает наивным провинциализмом. Но это не злобный и завистливый провинциализм, которого я насмотрелся у так называемых крестьянских поэтов, а обуянный завистью высокой, той, что сестра соревнованию, а следовательно, благородных кровей. Так, кажется, сформулировал эту мысль Пушкин, но у меня нет под рукой источника, чтобы свериться.
Сейчас в школе идут экзамены, и меня чрезвычайно радует Алеша Воронков, о котором я Вам уже писал. Меня вообще все ученики радуют, оказывается, я добился гораздо большего, чем полагал в панические дни сентября. Но Алеша – это вообще какое-то чудо преображения. Я открыл в нем страсть к запойному чтению, хотя началась она с Фенимора Купера и пошлой «Королевы Марго». Я подобные сочинения, где в человеке ценится лишь безрассудная отвага, с отрочества не терпел, а сейчас и подавно. В романтизме такого рода я вижу сознательное обесценивание жизни. Подумаешь, добродетель – картинно умереть. Нет, избави боже, я насмотрелся, к чему ведут эти картинки в массовом порядке. Но теперь Алеша читает вещи посерьезнее, мы с ним разбирали на днях толстовские «Севастопольские рассказы». Он увлекся, сейчас читает и плачет над страницами «Фальшивого купона», того гляди и до «Войны и мира» дойдет. Думаю, не взять ли мне его с собой в Одессу. Одному там будет скучно.