Жилец - Холмогоров Михаил Константинович. Страница 32
– Показания Панина, – как можно спокойнее ответил Фелицианов, возвращая листки протокола следователю, – дело его совести. У меня с ним и речи не могло быть ни о чем подобном. Да и сами посудите: какими полезными для шпионов сведениями может располагать частный фотограф, давно, кстати говоря, оторвавшийся от всяких литературных сред?
И посмотрел прямо в глаза Штейну. Тот выдержал взгляд и после недолгой паузы заговорил грустным, усталым голосом:
– Я все-таки настоятельно советую вам, Георгий Андреевич, разоружиться.
Вот еще словечко вползло в обиход – «разоружиться». Перед партией, советской властью, органами ОГПУ, трудящимися массами… Жоржу казалось, что уж к этому-то словечку он готов, и страшненькая формулировочка отскочит от него, как сухая горошинка от стены с портретом Дзержинского. Это была его единственная, хорошо обдуманная домашняя заготовка. Да то-то и оно, что в государственные карательные органы с домашними заготовками не ходят. Через минуту Георгий Андреевич сам в этом убедится.
– Чтобы разоружиться, уважаемый Арон Моисеевич, надо быть вооруженным. Хотя бы игрушечным перочинным ножичком.
– Странно слышать от литературного критика такое буквальное толкование слова. – Блеск лампы хихикнул в очках Штейна. – Вооружаются по-разному. Вот вы – саботажем, явным уклонением от верного служения народу.
– Я достаточно обслуживаю народ в фотоателье.
– С вашими знаниями, умом и, смею заметить, талантом надо не в частном фотоателье отсиживаться, а отдавать все свои силы и знания великому делу борьбы за социализм. Но ничего, мы заставим вас отдать всего себя общему делу.
– Я не вижу особой пользы общему делу и социализму от тех статеек, которыми я развлекался в тщеславной молодости. Что до моих упражнений в фотографии, то они не только на витрине нашего частного ателье демонстрируются, а печатались даже в партийных газетах.
– Это ваше средство существования. Нам же нужна ваша работа по призванию. Оно проявилось как раз в тех статейках, о которых вы с таким презрением сейчас отозвались. Пользы для социализма от них, разумеется, нет. И даже от той лекции, на которой я присутствовал в восемнадцатом году. Но мы бы вас подправили, направили. Вот Алексей Толстой – граф, аристократ, а как работает! Любо-дорого читать! А вы прячете свои незаурядные способности. Это я и называю саботажем, тайной войной против советской власти. Что с неизбежностью привело вас в стан активных врагов народа. И ваше участие в преступном заговоре Сапожкова – Панина – Любимова можно считать доказанным фактом.
– Да не знаю я никакого ни Сапожкова, ни Любимова!
– Это не столь важно. К сожалению, наши враги усвоили опыт народовольцев. Член пятерки не знает никого, кроме своего непосредственного руководителя. Достаточно, что ваше участие в заговоре подтвердил один из главарей – Панин. Показания его вы читали. Нас теперь интересует, чем вы конкретно занимались в шпионской группе, кого завербовали в нее, какие сведения передавали.
– Если следовать вашей логике, уважаемый Арон Моисеевич, – собрав весь яд, скопившийся за часы, проведенные в кабинете Штейна, прошипел Фелицианов, – можно неопровержимо доказать, что и вы – злейший враг советского государства. Вы, конечно, можете трактовать мое политическое настроение как вам угодно, но я никогда, ни под каким видом не собирался бороться ни с каким режимом. И все мое поведение говорит исключительно о моей полной лояльности. Это простейшая житейская логика. И психология.
– Оставим житейскую логику и тем более психологию буржуазии. В наших условиях так называемая житейская логика неприменима. Если бы мы действовали в ее пределах, мы бы никогда не победили – ни в октябре семнадцатого, ни в гражданскую войну. И не построили бы государства, с которым вынуждены считаться злейшие его враги. Подождите, они еще нашей дружбы запросят. Так вот, мы действуем согласно логике борьбы. Здесь нет нейтралитета и мягкотелой лояльности с камнем за пазухой. Кто не с нами, тот против нас.
– Приятно слышать перифраз евангельского текста из уст атеиста. Но должен вам сказать, что ваша логика борьбы против вас и обернется. Гильотина баба ненасытная – за королем под нож пошли и те, кто его приговаривал под ликование толпы к смертной казни. Вы не боитесь для себя такой участи?
– Если партия сочтет мою жертву необходимой, я готов. Я принял это условие еще в 1907 году, когда сознательно вступил в РСДРП. Но сегодня логика борьбы привела в лагерь врагов вас, а не меня. Панина. Кстати, именно осознав силу этой логики, Константин Васильевич принял единственно разумное решение и признался во всем. Советую и вам поступить так же.
– В подобных советах не нуждаюсь. Мне не в чем признаваться.
– А все-таки подумайте. Панин тоже не сразу понял свое новое положение и тоже все отрицал. Подумайте, подумайте. Вот вам бумага, ручка… Я вас тут оставлю на некоторое время. И жду к своему возвращению полной откровенности с вашей стороны.
Штейн ушел, щелкнув замком за собой. И будто время унес.
Время остановилось. Мыслей не было. Ни единой. Ощущениями душа столь же бедна. Кроме чугунной тяжести в голове, не чувствовалось решительно ничего. Мрак зимнего вечера или ночи стоял за окном. Можно взглянуть на часы, но Георгию Андреевичу все равно, на который час укажут стрелки.
Фелицианов встал со стула, чтобы размять просиженные в одной позе мышцы, и едва не упал – оказалось, ноги затекли и левая онемела. Он рухнул на вокзальный диван, но даже жесткости не почувствовал – глаза сами закрылись, на прощанье закружилось лицо уполномоченного ОГПУ товарища Штейна, блеснув очками с сильной диоптрией, и растворилось в черном мраке без сновидений…
Удар по глазам. Георгий Андреевич вскинул веки и ослеп. Струя света от настольной лампы в полтораста свечей била прямо в зрачки. Из тьмы раздался деревянный голос с квадратным акцентом. Голос приказал:
– Встат! Спат не положено!
Акцент явно не управлялся с мягкими согласными, и твердые образовывали в неведомой гортани прямые углы, о которые бились гласные звуки.
– Уберите свет! Мне больно, – попросил Фелицианов. – Который час?
Просьба повисла в воздухе, неудовлетворенная, равно как и вопрос о времени. Вместо этого тьма приказала пересесть на стул, и лампа указала место.
Георгий Андреевич подчинился и снова задал вопрос о времени, хотя проще было достать часы из жилетного кармана и посмотреть. Не догадался.
Ответа он опять не получил. Вместо него услышал:
– Я должен объяснит вам ваше положение, – заговорила тьма с тем же прибалтийским акцентом. – Вы обвиняетесь в участии в антисоветском заговоре буржуазных специалистов, засланных в СССР для подготовки государственного переворота, для передачи национализированных советской властью предприятий прежним хозяевам, для сбора секретных сведений, для диверсий на железных дорогах и военных объектах. Ваше участие в заговоре доказано показаниями его главарей.
– Я протестую! Вы не имеете права предъявлять мне какие-то нелепые обвинения!
Тьма молча выслушала протесты и столь же бесстрастно продолжила криминальный бред:
– Вы можете облегчить свою участь правдивыми показаниями о степени своего участия в заговоре, о тех лицах, которых вы завербовали в него, о планах вашей группы в деле вредительства и шпионажа.
Тяжелая, хорошо налаженная машина двигалась на Фелицианова – живого, жизнью ослабленного человека. Ему впервые по-настоящему стало страшно. Он до боли прикусил губу – деревянный голос все так же ровно и бесстрастно уличал Фелицианова в немыслимых преступлениях и требовал разоружиться, признать вину, назвать имена соучастников. Сил справиться со страхом еще хватало, и Георгий Андреевич столь же тупо и механически стал отвечать:
– Мне не в чем признаваться. Никакой вины перед советской властью за мной нет и не может быть. И вы должны это знать не хуже меня самого. Никакого Любимова, никакого Сапожкова я не знаю и ни разу в жизни не видел. С Паниным после его возвращения из эмиграции встречался всего четыре раза и не видел его почти год.