Повесть о любви и тьме - Оз Амос. Страница 23

Черниховский, его друг еще по Одессе, в те годы изучал в Гейдельберге медицину, их связывали глубокие духовные отношения. “Пламенный поэт! – бывало, говорил о Черниховском дядя Иосеф. – Ивритский орел, который одним крылом касается Танаха и пейзажей Ханаана, а другое простирает над всеми просторами новейшей Европы!” А иногда он характеризовал его так: “Невинная и чистая душа ребенка скрывается в крепком, как у казака, теле!”

Дяде Иосефу выпала честь быть делегатом первого Сионистского конгресса, состоявшегося в 1887 году в Базеле, – он представлял там еврейских студентов. Был он делегатом и других сионистских конгрессов (третьего, пятого, восьмого, десятого), а однажды даже обменялся несколькими фразами с самим Герцлем [27] (“Он был красивым человеком! Красивым, как ангел Божий! Лицо его излучало свет! Черная борода на одухотворенном лице делала его похожим, как нам казалось, на одного из древних ассирийских царей. А глаза его, глаза его я запомню до последнего своего часа – у Герцля были глаза влюбленного юноши-поэта, горящие, проникающие в душу, завораживающие каждого, кто заглянет в них. И высокий лоб также придавал ему царское величие!”).

Вернувшись в Одессу, Иосеф Клаузнер посвятил себя литературному труду, преподаванию и сионистской деятельности – пока не получил в наследство от Ахад-ха-Ама (Иосефу было тогда всего лишь двадцать девять лет) пост редактора “Ха-Шилоах”, ведущего ежемесячника новой ивритской культуры. Следует подчеркнуть, что самого слова “ежемесячник” иврит тогда не знал, и Ахад-ха-Ам оставил дяде Иосефу в наследство “Михтав ити” (в буквальном переводе на русский “периодическое письмо”), а молодой редактор мигом превратил его в ярхон (“ежемесячник”, от ивритского слова яреах – “месяц”).

В детстве я больше всего уважал дядю за то, что он, как мне рассказали, создал и подарил нам несколько простых, обиходных слов – слов, которые, казалось, существовали всегда, были широко распространены и известны испокон веков. Представьте себе, что в русском языке не было бы таких слов, как “карандаш”, “льдина”, “рубашка”, “теплица”, “сухарь”, “груз”, “подъемный кран”, “носорог”, “одноцветный”, “монотонный”, “многоцветный”, “разнообразный”, “пестрый”, “чувственный”… Все эти слова ввел в иврит Иосеф Клаузнер, а без него я бы писал “свинцовым резцом”, надевал по утрам ту одежду, которую библейский Яаков подарил своему любимому сыну Иосифу, и не знал бы, как выразить такое понятие, как “чувственность”, не придумай для нас мой дядя-пуританин нужного слова.

Человек, способный создавать новые слова, внедряя их в кровообращение живого языка, представлялся мне лишь немногим уступающим Создателю Света и Тьмы. Если ты написал книгу, то, быть может, тебе посчастливится и люди будут читать ее какое-то время, пока не появятся новые, лучшие книги и не займут ее место, но всякий, породивший новое слово, подобен тому, кто прикасается к Вечности.

И до сегодняшнего дня я иногда закрываю глаза и вижу этого седого человека, худого, хрупкого, в круглых “русских” очках, с белой бородкой клинышком, мягкими усами и нежными руками, переминающегося с ноги на ногу либо проходящего мимо с отсутствующим видом своими осторожными, прямо-таки фарфоровыми шажками…

* * *

В Одессе, на улице Ремесленной, дом дяди Иосефа и его жены Фани Верник превратился в нечто вроде культурного клуба, где собирались сионисты и литераторы. (Фаня со дня их свадьбы в присутствии гостей называлась не иначе как “госпожа Клаузнер”, а во всех остальных случаях – “дорогая Ципора”. Эту цепочку имен, где “Фаня” возвращается к своему истоку – идиш имени “Фейгл” (птичка), а от него к ивритскому слову с тем же значением – “Ципора”, эту словесную цепочку сплел, конечно же, дядя Иосеф.)

Дядя Иосеф всегда светился какой-то почти детской радостью – даже когда говорил он о своей печали, о глубине своего одиночества, о своих ненавистниках, о своей боли и болезнях, о трагической судьбе того, кто идет против течения, о несправедливостях и обидах, которые приходилось ему терпеть на протяжении всей его жизни, – всегда посверкивала какая-то скрытая радость за круглыми стеклами его очков. Даже когда сетовал он на то, как страдает от бессонницы, его движения, его светлые глаза, его младенчески розовые щеки – все излучало какую-то свежесть, во всем ощущалось что-то ликующее, жизнелюбивое, почти эпикурейское.

– Вновь я всю ночь не сомкнул глаз, – жаловался он всегда всем своим гостям. – Заботы о народе не давали мне покоя во тьме. Тревога о будущем, недальновидность лидеров-карликов – все это досаждает мне более, чем собственные ужасные горести, не говоря уже о боли в печени, о затрудненном дыхании, о жестоких головных болях, не отпускающих меня ни днем ни ночью.

Если верить его словам, окажется, что он ни на минуту не сомкнул глаз как минимум с начала двадцатых годов и до дня своей смерти в 1958 году.

Между 1917 и 1919 годами Иосеф Клаузнер был доцентом, а затем профессором Одесского университета. Город уже переходил из рук в руки в результате кровавых боев между “белыми” и “красными” во время Гражданской войны. В 1919 году дядя Иосеф, тетя Ципора и старенькая мать дяди, она же мать моего деда, Раша-Кейла, урожденная Браз, отплыли из Одессы на корабле “Руслан”, сионистском “Мейфлауэре”. В дни праздника Ханука поселились они в Бухарском квартале – центральном квартале Иерусалима…

А вот дед мой Александр и бабушка Шуламит с моим, тогда малолетним, отцом и его старшим братом Давидом, хотя и были восторженными сионистами, не отправились в Эрец-Исраэль, поскольку условия жизни там казались им чересчур азиатскими. Они двинулись в Вильну, столицу Литвы, а в Иерусалим прибыли лишь в 1933 году, когда антисемитизм в Вильне достиг такого накала, что насилие и издевательства, к примеру, над студентами-евреями стали обычным делом.

Мой отец и его родители прибыли в конце концов в Иерусалим. Дядя мой Давид, его жена Малка и их сынишка Даниэль, который появился на свет за полтора года до моего рождения, остались в Вильне. Несмотря на свое еврейство, дядя Давид еще совсем молодым удостоился доцента на кафедре литературы в университете Вильны. Он был европейцем по своим убеждениям, хотя в те дни никто в Европе не был европейцем в этом смысле, кроме разве что членов моей семьи и некоторых других евреев, им подобных. Все остальные являлись приверженцами панславизма, пангерманизма или же просто патриотами Латвии, Болгарии, Ирландии, Словакии. Единственными европейцами во всей Европе в двадцатые-тридцатые годы были евреи. Мой отец всегда говорил, что в Чехословакии живут три народа: чехи, словаки и чехословаки, то есть евреи. В Югославии есть сербы, хорваты, словенцы, черногорцы, но есть и определенное количество истинных югославов. Даже у Сталина есть русские, есть украинцы, есть узбеки, есть чукчи и татары, и только наших братьев можно назвать советским народом.

Дядя Давид был еврофилом без страха и упрека, осознанным и убежденным. Он был специалистом в сравнительном литературоведении, и литература европейских стран – она, только она! – была той родиной, где обитала его душа. Он не понимал, почему он должен отказаться от своего места и эмигрировать на совершенно чуждый ему Ближний Восток лишь для того, чтобы потворствовать желаниям невежественных антисемитов и безмозглых хулиганов-националистов. Таким образом, он остался на страже форпоста культуры, искусства, духовности, у которых нет границ… Пока нацисты не пришли в Вильну. Евреи, интеллигенты, космополиты, приверженцы культуры оказались им не по вкусу, а посему они убили Давида, Малку и моего двоюродного брата малыша Даниэля. Родители называли его “Дануш” и “Данушек”, и в своем предпоследнем письме они пишут, что он “недавно начал ходить… и память у него отличная”.

Сегодня Европа преобразилась, сегодня вся она от края и до края полна европейцами. Кстати, и надписи на стенах в Европе совершенно изменились: в дни юности моего отца в Вильне, да и во всей Европе на каждой стене было написано: “Евреи, убирайтесь к себе в Палестину!” – спустя пятьдесят лет, когда отец приехал вновь повидать Европу, все стены кричали ему: “Евреи, убирайтесь вон из Палестины!”