Мистификатор, шпионка и тот, кто делал бомбу - Капю Алекс. Страница 5
Вильнёвские граждане приняли его талант к сведению, не ломая себе над этим голову. Бывает, говорили они, пожимая плечами, одни что-то умеют, другие нет, думать тут не о чем. Некоторые люди чуют водяные жилы или слышат голоса духов, некоторые говорят на разных языках или умеют сводить бородавки. Маленький Жильерон умеет рисовать, ну и что такого? Ничего особенного и никому не мешает. Пока парнишка играет цветными карандашами, он не делает больших глупостей.
Сам Жильерон тоже не придавал значения своему таланту. Рисование было для него просто времяпрепровождением и, кстати говоря, не доставляло ему особого удовольствия. Он не гордился своими рисунками, не продавал их по деревням и не хранил, а складывал готовые рисунки на поленьях возле печки, для растопки.
Все изменилось только в 1866 году, ему сравнялось пятнадцать, он завел себе синюю куртку и начал мечтать о том, как бы ему навсегда удрать в Италию, а не становиться, по примеру остальных щенков-одногодков, вильнёвским крестьянином, рыбаком или школьным учителем. Когда отец надумал послать его в Лозанну, в учительскую семинарию, он презрительно фыркнул и заявил, что скорее позволит себя четвертовать, но ни за что не станет впустую растрачивать остаток своей жизни на учительской кафедре и за грифельной доской.
Вместо этого он оборудовал в заброшенном сарае возле болота свое первое ателье, отпустил длинные волосы и стал курить стебли ломоноса, которые срывал с деревьев на болоте и сушил на сеновале. В базарные дни слонялся у постоялых дворов и обихаживал лошадей приезжих крестьян, при условии, что они угостят его стаканчиком феши. Если ему требовались деньги, он помогал виноделам на виноградниках или чистил сети рыбакам. В хорошую погоду проводил вечера с друзьями на озере под старой плакучей ивой. В холодное время года местом встречи служило его ателье.
Так минул год, другой, третий. Но когда Эмиль и его друзья достигли совершеннолетия и по-прежнему не делали поползновений сменить синие куртки на черные или хотя бы серые, граждане Вильнёва решили, что с них хватит. Прохладной весенней ночью Эмилево ателье по так и не выясненным причинам сгорело дотла, а две недели спустя почтальон принес ему письмо, каковым, к его удивлению, Базельское художественно-промышленное училище уведомляло его, что он допущен к обучению по специальности учитель рисования и в следующий понедельник с восьми до десяти часов утра должен явиться в Большой актовый зал для зачисления.
Эмиль понял, что подлинным адресантом было не Базельское училище, а вильнёвские граждане, очевидно реквизировавшие несколько его рисунков и пославшие их в Базель, и что письмо надлежит трактовать не как приглашение, а как ссылку. Презрительно фырча, он собрал узелок, поехал в Базель и после первого семестра, опять-таки презрительно фырча, констатировал, что вообще-то уже умеет все, чему профессора хотят его научить. Конечно, он осваивал приемы подготовки эскизов, подчистки, работы шпателем, гравировки, моделирования и травления, о чем в Вильнёве слыхом не слыхал, а постоянная экспозиция Художественного музея открыла ему миры, о которых он в вильнёвских болотах даже мечтать не смел; вернувшись в класс, он копировал, варьировал и шаржировал любого из увиденных старых мастеров, любой стиль и любую школу. Писал пухлых ангелочков, как Рубенс, и пронзенных стрелами мучеников, как Караваджо, и смешил однокашников, изображая пронзенных стрелами ангелочков и танцующих мучеников с жареными куриными ножками в зубах; он делал керамические вазы и лепил статуэтки богов, рисовал греческие храмы и статуи, будто до сих пор безвылазно жил на Пелопоннесе, причем все это с небрежностью, безразличием и пренебрежением к собственному таланту, который завораживал профессоров и даже слегка обижал.
После занятий Эмиль шатался по кабачкам Малого Базеля и прославился тем, что, как никто другой, мог выхлестать неимоверное количество белого вина. Со своей безыскусной сердечностью и крестьянской находчивостью он, куда бы ни пришел, тотчас находил себе друзей; однако однокашники обижались, ведь он, на занятиях мгновенно усваивавший все, что им самим давалось с большим трудом, наотрез отказывался за столом завсегдатаев вести ученые разговоры об искусстве и музах, куда больше его интересовали ножки и декольте официанток.
При всей лени и небрежности Эмиль Жильерон бесспорно был лучшим студентом в своем выпуске. Он побеждал на всех конкурсах, хотя руководство училища каждый раз принуждало его к участию, а работы свои он всегда делал ночью накануне подачи; когда же фонд «Мериан» учредил двухгодичную стипендию в парижской École des Beaux-Arts [4], он написал заявление, только чтобы отсрочить неизбежное возвращение в Вильнёв.
Следующие два года он провел главным образом в бистро кварталов Маре и Монмартр. Временами для проформы немножко занимался у популярных профессоров и художников того времени. Ежемесячные стипендии покрывали его потребности лишь до середины месяца, потом он копировал произведения Милле, Труайона и Курбе и продавал рестораторам и туристам. Больше всего он зарабатывал, изготовляя греко-римские архитектурные «изыски» в помпезном псевдоисторическом стиле, столь популярном у самовлюбленного буржуазного общества при Наполеоне III.
Хотя среди парижской богемы ношение синих курток было чуть ли не обязанностью, Эмиль и в этом сравнительно вольнодумном окружении очень скоро умудрился снискать нелюбовь всех высокопоставленных персон. Свои шансы на успех в парижских артистических кругах он изрядно подорвал еще в начале первого курса, когда явился на открытие ежегодного Салона с откупоренной бутылкой белого вина в руке и на всем протяжении речи президента Академии скалил зубы в ухмылке. А когда вдобавок в саду помочился за статуей Жанны д’Арк и выбил у лакея из рук поднос с пирожными, двое блюстителей порядка в униформе вышвырнули его на улицу.
Время прошло быстро. Близился день, когда Эмилю придется вернуться в Вильнёв и раз навсегда облачиться в черную куртку. Вот тогда-то немецкий миллиардер Шлиман, владевший красивым особняком на площади Сен-Мишель и в середине жизни надумавший оставить свои торговые дела в России и заделаться знаменитейшим археологом на свете, осведомился у директора École des Beaux-Arts, нет ли среди его студентов хорошего рисовальщика, который бы пригодился ему на раскопках Микен. Директор призвал к себе талантливого и ершистого Жильерона, полагая, что парню требуется свобода действий и в строго ритуализированном артистическом мире Парижа он все равно не найдет себе места. Когда он спросил, не желает ли Эмиль поехать в Грецию в качестве научного рисовальщика, тот не раздумывая согласился.
Директор тогда все же предупредил его, что Шлиман, сын мекленбургского пастора, человек властный и вспыльчивый, никогда в жизни не имел друзей, без устали разъезжает по свету и всюду полагает своим долгом за считанные дни овладеть соответствующим языком.
Это по крайней мере означает, что он разговаривает с людьми, сказал Жильерон.
Шлиман не разговаривает, он командует, отвечал директор. Ему неведомы любовь и дружба, человечество для него делится лишь на начальников и подчиненных. С русской женой он развелся, так как для своей археологической авантюры хотел иметь рядом гречанку. Затем он письмом попросил архиепископа Афинского подобрать несколько красивых молодых гречанок и по фотографии выбрал семнадцатилетнюю девушку; во время свадебного путешествия тридцатью годами старший супруг четыре месяца гонял бедняжку по итальянским древностям и так безжалостно донимал ее уроками немецкого, что вскоре по приезде в Париж у нее случился нервный срыв.
Что ж, заметил Жильерон, но я-то вовсе не собираюсь жениться на Шлимане.
Надо также учесть, продолжал директор, что Шлимана-археолога никто всерьез не принимает. Научный мир смеется над наивным пруссаком, который с лопатой в одной руке и дешевым изданием «Илиады» в другой отправляется за Геллеспонт [5] и немедля заявляет, что отыскал настоящий дворец Приама вкупе с его золотым ларцом или подлинное место сражения у врат Трои, где Афродита уберегла своего любимца Париса от боевого топора Менелая.