Видения Коди - Керуак Джек. Страница 12

Неразделимо сплетенно с Джо, дружбаном моего детства, случилось у меня мгновенное виденье многооконного деревянного дома-клетки по Третьей авеню, а также в сарае у Джо и у Жюльена в тюремном судне, связываясь с Коди, – но это произошло, когда я пожелал внять нашему обсужденью у сенсуалистов (я говорю сенсуалисты, потому что один из них был такой невыразимо чувственный педик от Гленнона, который разговаривал с тем молодым актером и мною, отчасти Рэнс-хипстер, а частью гораздо отчаянней, отчего-то герой для Коди) – когда я сказал по сути Коди: «Если тебя мое отношение беспокоит или в прошлом было к гомосексуальности, ты теперь не волнуйся, у меня новое отношение» (вечерина в Йельском клубе «Риц», куда я пошел с пацаном в кожаной куртке, на мне тоже такая была, а там сотни пацанов в кожаных куртках, а не большие миллионеры Клэнси в смокингах, и я заорал банде: «Бадди Ван Будер?», считая, что там Бадди Ван Будер, а они лишь улыбнулись, хладнокровные, и все там курили марихуану, стеная новое десятилетье в единой чумовой толпе) «– не только эта вечеринка, но и другое, что меня тоже печалит, хоть я фундаментально против в принципе и потому, что мне это не нравится – но прикинь, как странно и чарующе, что я теперь это понимаю, и фактически у Джозефин был блондин-amant [12], чувак —» Далее с Денвером: там над дощатым забором сияла карикатурная луна, дикая толпа с мороженым из аптечного магаза на углу, несколько Резервуар-Холмная хилость, а потом эти неимоверные потасовочные бары, куда мы с Коди удалялись трепливо поболтать – очевидно, в моих ранних снах о Коди то были бары, а не Ч-притоны сенсуалистов, которые я себе рисовал – будто б Коди и я были строительные рабочие, а не транжиры, которые столько транжирят, что это становится принципом, и наконец философией, и наконец откровением – В том Денвере были элементы Большого Дылды Уошингтона и Нью-Орлинза, имелся странный Нью-Хейвенский пустырь с домом в три ряда, где я жил (возле трамвайной линии, у воды, где без счета мелких суденышек по пересохшим каналам, а люди празднуют вдоль променада, что смотрит на сухое море с ужасными раскисшими грязями и пауками, но вдали от берега начинаются под дождем громадные приливные волны и шторма, и морские битвы, вспыхивая Бах! в дождливом море) – и Нью-Орлинз, урожденный Флорида, в котором и МексГрад имеется, а я был в Мехико с Коди. Я грезил о Дейве Шёрмене серым студенческим днем в Мехико, что было фактически наполовину в студгородке Коламбии, где я проваливал занятия и много лет балдел, прогуливал уроки по точным наукам ради поездок по Эльке в неведомые верхние Нью-Йорки и мне не удавалось отдать честь флагу перед библиотекой с другими мальчишками, которые регулярно ели в подвалах, что были громадны, как подвалы Лоуэллской средней школы. Я знаю, это неправда, но мне кажется, Коди тем счастливым днем в Мехико с Шёрменом крал костюм. У меня до убожества мало снов о Коди – и это все?

Великий американский перекресток вроде тех, куда я сейчас пойду, найду на дороге к Коди, с Белой Башней на одном углу, забегаловкой (новой синей миленькой разновидности с женщиной владелицей-официанткой, говорит: «Давай пошли», – полупьяному чудаку) напротив, маленькая битая белая заправка «Мобилгаз» на другом углу (накрытая красным неоненным летящим красноконем, захламленная, белые поребрики изгвазданы, продается машина, вывеска гласит: «Полное обслуживание по сходу-развалу» и «Подтяжка тормозов», продается резина, пользованная, включая один громадный серовыкрашенный протектор от грузовика), уличный ларек с овощами и фруктами на другом (ледяной арбуз, огненно красный, даем пробовать).

Огни светофоров челночат это дикое неугомонное путешествие, машины нетерпеливо толкаются и даже бьются в колдобины возле канализаций, чтоб так и было, грузовые автофургоны, такси, большие грузачи все смешаны с машинами, четырехстороннее смятенье и гнев, а также автобусы, дудят, колесят, скачут мимо, исторгают выхлопы, автобусы рычат, скрежещут, останавливаясь, копясь, нахлынувши, случайные печальные пешеходы совершенно потеряны – дальше перекресток поинтересней? Хотя главным же образом это и есть, грустный белый загородный перекресток, открыто-просторный, оштукатуренный, как зданья на Арапэхоу-стрит в Кодином Денвере, это белизна открытого пространства, которая всегда расположена в точности на полпути между деревней и центром города, поэтому когда въезжаешь в новый город, вечно приходится пересекать снежные перекрестки, подобные этому – я видел здание, первоначально краснокирпичный одноэтажный склад, расположенное в точности на этом самом полпути между шоссейными трассами земли и густыми зданьями в центре города, и оно было выкрашено в белый, но не впрок, и краснокирпич просвечивал – создавая поразительный вид во всей чистой «горяче-собачьей» придорожной и мотельной белизне, и в этих безымянных районах США гравий фактически почти бел. Красный огонь светофора придает всему ощущенье дождя; зеленый сообщает ощущенье дали, снега, песка —

Я вдохновился, подумал, что отправлюсь на Побережье и по-любому без денег. Написал Коди письмо:

«Моя поездка во Фриско наконец чтобы побыть с тобой и поговорить с тобой и на самом деле быть со всем на 100 % на любое количество невыразимо восхитительных недель какого только пожелаешь; помимо даже этого, Джозефин хочет поехать, хочет пристегнуться, приключения и т. д. юной девушки врубающейся в дорогу, она возвращается через Бухо-Кашкин Бюст, Коло., за своей Сеструхой, конечно Джозефин желает сварганить 7 Ебок (что за ошибки батюшки сварганить 7 Ебок должно быть БУДЬ ЗДОРОВ ЕБЛЯ) и я говорил что она хочет ебаться и ебаться (ебаться и ебаться я собирался написать, но не стал 7 с большой буквы) она желала ебаться и ебаться или то есть ебаться и ебаться и сделала или скорее так и делала (все это в подражанье тебе, дурак ты) и или скорее так и делает, Ох да бога ради, вот фраза, Джозефин желает ебаться и ебаться и так и делала с Ирвином и со мной регулярно как часы и провела со мной 4 дня отсасывая и отсасываясь, Мак и девушка и я и всё и все кроме кухонной мойки, пик выходных я привел цветного гитариста и пианиста и цветную девку и все три женщины сняли с себя верх пока мы дули два часа я на боп-аккордном пьяно, новый Марти бил боп-чечетку, гитара бонгировала, а Мак ебал Дж. на кровати, затем я переключился на бонги и целый час у нас действительно были джунгли (как ты можешь себе представить) такое чувство носилось, и в конце концов вот он я со своим новехоньким ОКОНЧАТЕЛЬНЫМ бонговым или скорей на самом деле конговым битом и отрываю взгляд от своей работы которая всю группу приподымала (как в пророчестве того факта что мы с тобой могли бы стать великими джазовыми музыкантами среди джазовых музыкантов) (они вопили ДУЙ) и что же я вижу как не эту высокую смуглую девушку с длинным белым блескучим жемчужным ожерельем болтающимся меж черных сисек явно до самого черного пупка, заходит в комнату на топочущих черных ногах, глядит на меня, итакдалее. Коди ты, я полагаю, мой последний оставшийся полностью великий друган – не думаю что у меня когда-нибудь другой такой как ты будет ибо я может удалюсь в (как Свенсон) такую даль, или сойду с ума или стану чудиком – конечно где-то по пути закончу тем что буду трепаться с какой-нибудь девахой в черной ночи, как Луи-Фердинанд Селин, как те одинокие солдаты что возвращаются из Германии с шестифутовыми-на-десять-лет-себя-старше Изольдами войневестами и препираются с ними в тусклых комнатах над аптечными лавками, в барах, на церковных папертях зимой посреди ночи если ты понимаешь о чем я, я в том смысле что тускло, печально, на самом деле спаренно, зависше, как у Быка с Джун или бухой ляльки Джозефин конечно, но помимо всего этого, я не могу помыслить ни о ком и это включая Свенсона с кем я разговаривал вчера ночью и включая Ирвина Г. кто, несомненно величайший, просто насрать ему (как Раппапорту, также неимоверному), но разумеется не Хейз, Бык и т. д., всяк прочий кто знает сумму и сущность того что знаю я и чувствую и о чем плачу в тайном своем себе все время когда не ощущаю в себе сил, горести времени и личности, и могу следовательно на всех уровнях присвоить себе это до самого конца – тому кто знает и любит даже джаз как я, и врубается в него как я, кто был ГДЕ-ТО ТУТ и еще с горкой. Я совершенно твой друг, твой „любовник“, тот кто тебя любит и врубается в твое величье совершенно – у кого в уме призраки тебя (подумай что это значит, попробуй перевернуть, скажем, предполагая что все свои ощущения ты передал кому-то и задался вопросом что они об этом думают) (такое все и решает: в это письмо включен сон о тебе который был мне две, три ночи назад), предположим всякий раз когда ты слышал восхитительно оригинальный замысел или тебе дарили такой образ от которого разум поет ты незамедлительно шлепком переворачивал его словно новую конторскую папку на роликах проверить на ШТУКУ КОДИ, то есть, созвездие Коди, а потом на другом уровне проверял эмоционально словно бы замерить его количества обалденья которые ты бы в него привнес. Вчера ночью Свенсон так долго говорил о Жене что я вдруг осознал (невинно поинтересовался: „А Жене? учел ли Жене?“) что он не только разумеется учитывал Жене, каждую работу по сию пору опубликованную и по случаю сообщенья доставляемые ему людьми которые его знают, отчеты о каком-нибудь недавнем новом повороте в общем ощущенье Жене или о нападке (а причина почему у меня нет подробностей в том что я не слушал, я лишь грезил над значимостью что налагалась или налагается на контекст потому что главное на самом деле для меня было в его радуге) он даже знал в подробностях персонажей книг, имена великих мифологических французских педиков со дна Парижа, Фруфру, Мими, Ange Divine [13] и всей кучи, каждый нюанс, как мы знаем Бакла или Хака, знал их близко, смаковал их в длительнейшем и самом зависшем досуге безымянными днями в том доме что он ныне занимает один птушто тетка его умерла (и ты подумай!: он по ней скучает! „На поверхности я скорбел ровно положенное время, но тут скорей – скорее, знаешь – после, человек и ВПРЯМЬ осознает, мне просто очень жаль что я не был к ней добрей, вот и все, на самом деле“) (наконец, после целой минуты его взгляда выбиравшегося из скромного долу обратиться ко мне, лицо его заливается внезапным румянцем что кажется афиширует его взгляды мельком, извиваясь телом в одну сторону пока его роскошные громадные веки распахивались в другую, в моем направленье, дабы явить глазные яблоки в деянье закатывания с неописуемо завуаленной томностью, смешанной с робкими стыдами и восторгами всех мастей, словно б от предумышленных злых глубин, из долгих уединенных приготовлений о коих ни единый человек и мечтать бы не мог, что они возможны для ума, восхитительно жеманясь весь как большое милое дитя что читает Апокалипсис, обертывая себя вокруг дверей, тая, как Блум, больше всего похож на Леополда Блума в Грезе, этот его огромный выразительный и выдающийся нос кой есть индикатор всех его направлений и такдалее пальцев). Я врубаюсь в Свенсона, врубаюсь как ты когда-то, я врубаюсь в джаз, в 1000 вещей в Америке, даже в мусор в сорняках на пустыре, я все это помечаю себе, я знаю секреты; врубаюсь в Джойса и Пруста превыше Мелвилла и Селина, как ты; и я врубаюсь в тебя как мы вместе врубаемся в потерянность и факт что конечно же ничего никогда не добьешься кроме смерти; я лишь хотел сказать тебе до чего ты я считаю велик (в конечном счете). Поэтому выслушай же мою мольбу – пиши – дай знать открыт ли до сих пор тот чердак, на три, четыре недели что я там буду; дай мне наводку на что угодно что придет тебе в голову. Не отказывайся от меня, я потерялся – особенно с нее, у меня этим летом почти не было в себе жизни, это возвращенье (я думаю) и прямо сейчас, попросту с бодуна с прошлой ночи (Джозефин сделала индейку, Ирвин и я пригласили Свенсона, Дэнни Ричмена, Нардин, Персика Мартин (!) – которая вернулась и снова играет на гитаре и поет в Деревне народные песни и разошлась с Хейзом у которого „черная орхидея“ индейская девушка в МексГраде и опасается что она отыщет „аманту поблондинистей“ покуда он молит медиков об операциях, 40 других, Жюльен Лав со своей невестой и он тут же принялся ломать дорогие очки Джозефин швырками ему через плечо и она мстила око за око и даже больше притворялась как бы между прочим, но с ее собственным разрушеньем не его поэтому позже я прижал Жюльена может как раз из-за этого, но у него случилось нечто вроде припадка, косного дрожащего пучеглазого припадка и его пришлось выводить с хазы, Ирвин грозил мне пальцем, „Жюльен слаб, оставь его в покое“ как бы говоря что он больной мальчонка, не прижимай его, и тому подобное, и не продолжай потому что ты в любом случае врубаешься в Жюльена, фактически подозреваешь если угодно что на выходе он опрокинул большую вестибюльную настольную лампу и домохозяин наорал на Джозефин, ты все равно врубаешься в Жюльена и по-моему ему „хватило“, наверное —) с этой ночи, когда к тому же я улетел по Мексдряни с Дэнни Ричменом к Жюльену к Раппапорту к девчонкам вообще к итакдалее (и все время сознавая этот жуткий Ньюйоркит, это непрестанное пьянство и болтовню вечно на затхлой фатере даже не клевый, а пьяный, как когда ты там в последний раз был пытаясь устроить представление У. К. Филдза) (случайно вышло я с тех пор врубился в Лэрри Левински и он рассказал мне историй про Хака в 1933-м, ну не реальный ли это выбор?), пьяный и больше всего весь выставляющий себя напоказ как шайка чертовых дурней которые никак не могут повзрослеть и врубиться во что-либо кроме самих себя, я в том числе, мне нужны свежие ветра Калифорнии, я выезжаю сразу после Нового года – но с этой ночи, и ее бодуна, возвращаясь, я осознаю свою собственную личную трагедию, мой сон, то есть сама комната моя населена им ночью как призраком когда я сплю или просыпаюсь от череды беспокойных отчаянных образов, ловя себя на том что тасую каталожные карточки памяти или ума под партой, также осознавая трагедию, одиночество моей матери. У меня неотступное чувство что я скоро умру, только чувство, не реальное думаю желанье или „предчувствие“, мне так будто я поступил плохо, с собой хуже всего, выбрасываю в невероятном беспорядке моего существа что-то такое чего даже найти не могу, но оно вылетает вместе с отходами en masse [14], хоронится посреди этого, мне выпадает мельком время от времени. Меня так тошнит думать обо всех годах что я профукал, особенно о 1949-м после того как мы вернулись из Фриско вся эта Уотсония и Буавер и завис – да, теперь я знаю как понимать жизнь, я научился по-трудному, и т. д., за 14 лет стараний – но почему ж я истратил впустую 1949-й с ложным пониманьем и бичевскими оттягами вроде лестей Дж. Клэнси и т. д., почему профукал свой прекрасный МексГрад на паранойи, я б мог (как сегодня) выйти одетым как мне нравится, небрежно, четко, не крупный автор или даже крупный американец или турист или что угодно, просто выйти и смешаться с кошаками и узнать людей, по-настоящему интересных, как скажем круги вращающиеся вокруг той саманной хижины бара с кофе-мускатом-ромом куда нам приходилось прыгать через сточную канаву, разверстый надрез утерянного падшего озера ацтеков чтоб до него добраться – Вместо ж – Ох блять! никогда больше Коди! Я на самом деле тебя знаю, сам увидишь, конечно все прекрасно потому что я выиграл (видишь ли я этим летом почти проиграл, если б поехал в Мексику с Жюльеном а не переприпоминал бы свою душу в больнице (О что за всякое мое или что я б мог тебе рассказать о больнице! вот так литературы всего лишь из одного того месяца (помнишь письмо кресла-каталки?) для моей большой Одиссеевой конструкции персонального знания (это не считая объективных фрагментов моей жизни для изученья) – с Жюльеном, Мехико, пьяный, Джун умирает, я б мог уйти под воду, то есть, серьезно, в привычке умирать и взялся за это и может даже в могучем нутряном чувстве и ушел (и до сих пор ухожу, никогда раньше так со мной не было, мне от этого бухово) может даже сама привычка, мусор, от чистой нужды перевернуться пока я не пнул собаку. Но теперь я опять крупный морской капитан, впередсмотрящий – то есть, далекие глаза в сером утре, и я думаю о Фриско, думаю о том вечере когда в него прибуду, ш-ш, я крадусь по улице впитывая не только каждый из всех возможных аспектов все ощущенья вокруг себя но соотношу их с более ранними личными своими хожденьями на цыпочках вокруг возлюбленного и призрачного и вскорости станущего святым Фриско – неоны, безумные неоны, мягкие, мягкие ночи, тайные чоп-суи в воздухе и я знаю бар на Эмбаркадеро где оклендские мексы-хипстеры пьют и шибают с блядьми за 50¢, это возле рынков, я тебе никогда не рассказывал, но на цыпочках к твоему дому, врубаясь в улицу, врубаясь в доступные указанья на то что происходит у тебя в доме за квартал до него (на самом деле понимая в мириаде быстрых мыслей все что я ощущаю когда оно стоит передо мною и заряжяет все вокруг, в переносных нагрудных рубашкарманных блокнотках хлопающих), надвигаясь помаленьку к той точке где стучишь в дверь что будет в точности как те жаркие летние дни когда я бывало притворялся что умираю от жажды в пустыне но арабский вождь меня нашел и приютил в гостеприимстве своего шатра, и выставил передо мной стакан ледяной воды, но сказал „Выпьешь его только если сдашь свой форт и своих людей, и сделаешь это на коленях смиренно“ и я соглашаюсь, склонивши голову в неимоверной героической муке но видя стакан, росы туманного обода, лед позвякивает, и ринувшись к нему, поднимая его медленно к губам, запретный напиток, в тот миг действительно отхлебывая первый глоток и ценя саму воду играючи, уии, ух, ты меня понимаешь, вот как я постучу в твою дверь которая дверь не любая.