13 ведьм (сборник) - Сенников Андрей. Страница 12

И тут он остановился на Матвее.

– Мое мясо варит… – провыл зверь. – Мое мясо…

Он скорчился и вытянул лапы к Матвею. Веревка натянулась, врезавшись в горло.

– Мххяяяясооохххрррр, – пена падала на пол, когти скребли воздух.

Старуха дернула веревку, треснула медвежья шкура, раззявилось что-то багровое – и голова зверя, оторванная от тела, зияя белесым и истекая густой, почти что черной кровью, отлетела в сторону, глухо ударившись о стену.

– Скырлы… – тоненько скрипнул кол, и огромная туша, неловко согнувшись, повалилась, полностью преградив собою выход.

Ведьма, тяжело дыша, перевела взгляд на Матвея.

– Мое, – вдруг глухо сказала она, выставив руку вперед и делая крючковатыми пальцами загребающие движения. – Мое!

Рука указывала на деда.

– Нет! – выкрикнул Матвей, подтягивая безвольное тело к себе. – Нет!

– Мое! – зашипела она, словно на раскаленную сковородку плеснули водой. – Мое! Отдай!

Ее глаза почернели, превратившись в два глубоких провала, а рот стал растягиваться, пока не прочертил лицо от уха до уха.

– Мое… – свистело из этой зияющей раны.

Матвей сгреб деда – и, спиной назад, выламывая телом прогнившую оконную раму и разбивая мутные стекла, вывалился во двор.

А потом, прижимая к себе старика, спотыкаясь и запинаясь, побежал прочь.

За спиной бесилось и завывало, крутило и ворочало, и над лесом несся дикий, нечеловеческий вопль:

– Мое! Отдай! Мое!

Небо серело, восточные вершины сосен окрасились розоватым.

Матвей уже не бежал – шел, хрипло дыша, покачиваясь, сплевывая густую и вязкую слюну, подвывая при каждом отдающимся болью в груди движении.

Деда он так и не оставил.

И с каждым шагом Матвей чувствовал, как тело в его руках обмякает и наливается теплом.

Измученные легкие уже не держали воздух, и он стал ловить его широко раззявленным ртом.

– Низзя, – вдруг произнесли с его рук. – Низзя, Матвейка. Черт запрыгнет, черт…

Матвей тяжело опустился на колени и, раскачиваясь и прижимая к себе деда, зарыдал слезами облегчения.

Андрей Сенников

Зов

Телевизор был старый, с выпуклым экраном сантиметров тридцати по диагонали и желтой тряпицей, обтягивающей переднюю панель, за которой угадывался темный овал динамика. На экране, за завесой редкого «снега» маячил сытенький субъект с чуть отвисающими щеками и роскошной гривой благородно-седых волос. Субъект анемично смотрел в камеру сквозь линзы очков в толстой роговой оправе и шевелил руками на манер засыпающего дирижера или генерального секретаря, приветствующего демонстрантов с трибуны Мавзолея.

На табуретке, перед рябым экраном, стояли две трехлитровые банки с водой и пол-литра пшеничной: бледно-желтые, будто вылинявшие, колосья на этикетке полегли под ветром, вращавшем крылья мельницы у горизонта.

– А водка-то зачем? – спросил Старшинов.

– Щас, Игнатьич, обожди, етить-колотить… ну пять минут, ну…

Старшинов вздохнул.

«До чего у людей мозги мягкие», – подумал он, глядя на Сумеренковых, чинным рядком устроившихся на грубо сколоченной лавке, терпеливо и с благоговением ожидающих конца сеанса. Степан поглаживал культи ног и беспрестанно моргал красными веками. Нинка сидела неподвижно, как статуя: лицо испитое, тонкая кожа обтягивала скулы и, казалось, вот-вот лопнет, стоит женщине моргнуть или открыть рот. На вопрос участкового она не отреагировала. Оба походили на кроликов, завороженных удавом. Жирные мухи барражировали над столом, застеленным прошлогодней газеткой, изредка пикируя на остатки пищи в разномастной посуде. В кухне витали застоявшиеся ароматы испорченных продуктов, вчерашней попойки, табачного дыма, немытых тел и грязной одежды.

Субъект в телевизоре прочистил горло и сказал дребезжащим тенорком:

– Сеанс окончен. Воду можно употреблять и наружно, и внутрь…

Далее следовал перечень хворей длиной с медицинский справочник, после чего субъект попрощался, обозвав телезрителей братьями и сестрами, не преминул пожелать им здоровья и присовокупил надежду встретиться в следующее воскресенье. Сумеренковы зашевелились. Нинка немедленно сунула в желто-коричневые зубы беломорину, чиркнула спичка. Взгляд у хозяйки был испуганно-выжидательный. Она сделала малюсенькую затяжку, замерла, словно прислушивалась, и наконец с облегчением выдохнула сизый дым к потолку. Степан следил за ней с интересом, для Старшинова непонятным.

– Так зачем водку поставили? – повторил участковый свой вопрос.

– Дык, понимашь, заряженная-то она мя-я-я-конькая, – ответил Степан, плутовато щуря слезящиеся глаза. – Опять же, веришь-нет, ее после ентова дела сколько угодно можно выкушать и хоть бы хны! Понимает рабочего человека…

«Понимает», очевидно, относилось к экстрасенсу в телевизоре, которого сменила «Утренняя почта». Бодрые аккорды надрывали высохший динамик. Старшинов хмыкнул.

– Что-то непохоже, – усомнился он. – Жалоба на вас, граждане Сумеренковы, опять поступила. Вам, может, и «хны», а вот окружающим – беспокойство…

– Это кому это?! – мигом вскинулась Нинка, злые глазки рассыпали искры, как ее потрескивающая папироса. Склочный характер Нинки спалил не одну тысячу нервных клеток соседей. Старшинов отвечать не торопился, но этого и не потребовалось. – Это ей, что ли?! – Женщина ткнула папиросой в стену. – Да она сама! Ведьма!

Степан дернул жену за рукав засаленного халата, но та только отмахнулась: отвали! Скулы ее пылали, хоть прикуривай.

– Мешаем мы ей, проститутке! – выстрелила Нинка. – Ишь ты?! Да у нее музыка еженощно трындит, как кота за яйца тянут, вонища через вентиляцию к нам идет, а сама орет что ни день так, словно ее черти пежат! Правильно от нее мужик сбег. Мало сам – так и ребенка отнял у этой шалавы. Ты разберись, участковый, разберись! А то ходишь тут, трудящих людей стращаешь. Притон у нее там! Точно тебе говорю. Люди шастают постоянно. Коноплей из вентиляции несет. И это самое, – пожелтелый от никотина палец несколько раз юркнул в колечко из большого и указательного пальца другой руки, – напропалую, понял?

– Заявление писать будете? – спросил Старшинов и открыл планшет. От скрипучих воплей у него разболелась голова.

Нинка замолчала мгновенно, словно подавилась капустной кочерыжкой. Степан осадил-таки горластую половину сильным рывком, глаза его сочились неподдельным страхом.

– Нет, – сказал он, дернув щетинистой шеей.

Сумеренкова зло молчала, делая вид, что занята раскуриванием потухшей папиросы. Участковый ждал. Скандалистка со стажем, женщина трезво понимала разницу между словом, брошенным в перепалке, и словом в грязно-желтом бланке заявления, собственноручно подписанным и упрятанным в милицейский планшет. Вот только неясно, подумал Старшинов, чего это Степан так испугался. Обычно на выступления супруги он реагировал стоически, как античный философ.

– Значит, не будете, – заключил участковый через минуту. – В таком случае делаю вам тридцать третье китайское. Но в следующий раз – оштрафую! В печенках вы у меня сидите со своими выкрутасами. Ладно… Пошел я. – Он еще раз окинул взглядом кухню. – Прибрались бы. А, Степан? К тебе ж врачи с соцобеспечения приезжают – не стыдно?

Нинка дернулась, словно ее кольнули шилом в «пятую точку», но промолчала.

Участковый вздохнул и вышел в коридор.

– Проводи власть, дура! – услышал он свистящий шепот Сумеренкова, а потом уже громче: – Доброго здоровья, Иван Игнатьич! Ты заходи, етить-колотить…

Сумеренкова, шаркая шлепанцами, догнала Старшинова у входных дверей.

– Иван Игнатьич, – придержала она его за рукав кителя. – Ты прости. Несет меня…

Старшинов посмотрел в увядшее лицо. А она ведь красивая была, Нинка. Он помнил. И Степан, еще на своих двоих, молодой, с нездешним казацким чубом, не раз и не два сходился на кулачках за смешливую девчонку после поселковых танцулек. Одним характером взял. Впрочем, он и до работы был злой, упертый. «Шахтерские славы» за красивые глаза не дают. Раз пять его заваливало в шахте. Шрамы на голове были сизыми от въевшейся угольной пыли. В последнюю аварию крепко засыпало – обезножил. Но пенсия была хорошей. Старшинов вдруг подумал, что и нынешний доход Сумеренковых раза в три-четыре больше его зарплаты. Без зависти подумал, скорее с досадой, что так бездарно и глупо доживают свои дни не самые плохие на свете люди, словно бес их какой зовет.