Город не принимает - Пицык Катя. Страница 19
– Слышь, отец, ты хоть знаешь, как елка выглядит? – спросила Шилоткач.
Решено было, что в лес с Долининым необходимо отправить кого-нибудь здравомыслящего. Выбор пал на меня.
Мы тащились через бурелом. Ломились, загребая снег в сапоги. Погода стояла сырая. Тропическая влажность. Воздух цвета жижи с овсяной каши. Тот самый, от которого так сильно хочется спать. Оттепель. Морская зима. Анемичные краски, будоражившие «эго» Саврасова. Ни ветерка. Казалось, мы идем через студень: на дне – толстые куски темной плоти, выше – мириады тонких мышечных волокон, убывающих в застывший серый жир, не имеющий ни конца ни края. Елок не было. Уже сорок минут мы перешагивали через поваленные слоновьи ноги. Застревали в мокром, как глина, снегу. Но елок не было. Даже не подходящих по размеру.
– Послушай, а вдруг в этом лесу вообще не растут елки? – спросила я.
– Обижаете, Татьяна. Я сказал – растут.
– У нас скоро не останется сил на обратную дорогу, понимаешь? Мы не выйдем отсюда.
– Я вынесу вас на руках, – ответил Долинин и, зацепившись за корягу, чуть не чвакнулся в липкий сугроб.
Наконец через полчаса мы все-таки увидели ее. На поляне. Маленькую. Единственную. Убогую. Отросшую вкось: опушенную лишь по одной стороне, да и то неравномерно, клочками. Елка походила на курицу, ощипанную наполовину.
– Решайте, – сказал Долинин.
Он присел на колоду, воткнул топор в снег и достал из внутреннего кармана готовый косяк.
– Пластилину?
– Нет, спасибо, – я села рядом.
Табак с гашишем трещал, как костер. Конопляный запах расходился все жарче. Еорючий Пакистан проедал дыру в водянистой природе отечества.
– Слушай, девочкам не понравится эта елка.
– Откуда вы знаете, что не понравится девочкам?
– Она лысая. С одной стороны почти нет веток.
– Но с другой же стороны есть? – он взглянул на меня. Вскинул брови. Голос его изменился. Глазные яблоки порозовели. Просто не верилось: так быстро?!
– Татьяна, я не настаивал бы, не будь я тем, кем я… тот, кем я… тем, кто я есть. Девочкам не нравятся совершенно другие вещи. Уж поверьте старому солдату, который намедни чуть не лишился глаза только потому, что одной девочке кое-что не понравилось.
В снегу чернели обломки сучьев. Вспархивали птицы. Конопляный дым поднимался сигнальной струей. Спаситель принимал привет. После недолгой паузы я спросила:
– Почему вы поссорились?
– Потому что она не кончила.
– То есть?
– То и есть. Мы трахались. Я кончил, а она – нет.
– Да брось. Гон какой-то, Олег. Это не повод для ссоры.
– Послушай…
Я впервые услышала от него «ты». Не ко мне, а вообще, «ты» к женщине.
– Может, тебе не стоит курить? – перебила я. – В лесу… Может, когда выйдем, потом?
Долинин отмахнулся.
– Послушай. Я пришел к ней со смены. Из Пулково на Просвет. Помылся и упал. Я устал. Она захотела трахаться. Я – готов. Я же военный…
Он усмехнулся.
– Я готов сделать все что угодно, только бы мне не ели мозг. Но я устаю. Днем – универ, ночью – Пулково, выматываюсь, как подзаборный пес. Короче, проехали. Легче сделать усилие и трахнуть ее, чем объяснять, что то, что я устал, не означает то, что я ее разлюбил. И тут я кончил, а она еще нет. Ну, я думал, это понятно, двадцать восемь часов на ногах зачтутся мне, примитивному животному. Отвалился на подушку. Но нет, твою мать. Пошел наезд. Почему, типа, после твоего… В смысле – моего, шпрех? – он ткнул себя пальцем в лоб. Я кивнула в знак понимания. – Почему после моего оргазма спать должна она. Слово за слово, полетели предъявы, получил по ебалу вазой. Оделся, пошел в полтретьего ночи пешком в Озерки.
Он встал, сплюнул и направился к елке. Дерево молчало. Долинин начал рубить, но с каждым новым заносом топора движения становились все более смазанными. Олег прилаживался к стволу, перешагивал то так, то эдак, пошатывался, залипал в снег, наносил неточные удары, иногда совсем вялые, с плавного, медленного размаха. Казалось, небольшой топор все тяжелеет. Я поняла, что у Долинина резко упало давление. Кровь отлила, и даже не в ноги, а в орудие труда. Центр тяжести сместился в предплечье. Тело заваливалось за рукой. Долинин крошил елку: не убивал, а бил. И с каждым ударом тонкие выи берез вздрагивали, как стаканы от пьяного кулака.
– Тебе плохо?
Он разогнулся.
– С чего вы взяли?
По лицу Долинина стекал крупный, теплый, зернистый пот.
– Олег, давай без елки обойдемся. Все равно она уродливая. Ты еще не дорубил ее, она еще, может, вырастет.
– Татьяна, отойдите, пожалуйста, в целях вашей же безопасности.
Он не отрекся от своей работы. Я стояла и смотрела. Что можно было поделать?
По широкой накатанной тропе прогуливался человек в тулупе. Около рысью шли русские борзые. Их бело-рыжий окрас гармонировал со злаками, выбившимися из-под сугробов. Шагнув из лесу в поле, я посмотрела на матовое небо. Солнце все-таки было там. Но не свет его, а растушеванный контур проступал через атмосферные толщи – в густом непрозрачном воздухе зависало огромное, неповоротливое, дебелое яйцо. Оно смотрело на нас через бельмо. Вдруг небо заворочалось, само в себе. Отечные облака вздувались вроде взошедшей опары. Вороны, занервничав, вопили над полем. Я стояла, запрокинув голову, и смотрела на то, как из безграничной небесной утробы готовилось развалиться огромное тесто. Наконец пошел снег. Посыпался, будто из вспоротой перины, – густо, бело, прямо валом. Борзые завеселились. Щелкая зубами, они ловили на лету перистые снежинки. Следом за мной из лесополосы выступил Долинин. Воспаленные глаза его выделялись на фоне монотонной русской природы, как два куска свежего мяса. Елка, взваленная на плечо, похлестывала ветками в ритм шага. Хозяин собак проводил нас осуждающим взглядом. Долинин пер вперед по-пьяному, поступью раненого командора. К моему удивлению, он взял курс сильно левее платформы.
– Олег! Куда ты?
– Мы идем ко мне на дачу.
Я просто похолодела.
– Какую дачу? О чем ты? Где?!
– Татьяна, доверьтесь мне. Все будет хорошо. Мы сейчас придем… Все будет. Чай горячий… все.
Он говорил с трудом, почти каждое слово – на выдохе, через паузу, как тифозный больной, которому уже послали за священником.
– Олег… Олег! Давай я понесу елку, господи, дай мне ее…
– Не смейте меня оскорблять.
Вагончик стоял у самой железной дороги. Внутри – опрятно. Красное войлочное покрытие. Двухконфорочная плита. Электрический чайник. Пачка индийского, сахар. Маленький телевизор. Все штепсели аккуратно лежали выдернутыми из розеток. Долинин бросил елку на пол. Еле-еле освободившись от куртки, швырнул и ее, прямо на елку.
– Сейчас все будет…
Промямлив это, он сделал пару шагов к столу, планируя, видимо, заняться чайной церемонией. Но дорогой упал. И, плюнув на все, пополз на четвереньках к тахте. Забравшись на скупо застланную постель (прямо в сапогах), он повернулся к стене и сник в позе эмбриона.
– Говенный гаш… – бормотал он, задыхаясь. – Сильно мажет. Плохие люди по шишкам терли грязными руками… Инфекцию занесли, уроды.
– Хм, не знаю, кончила, не кончила…
Уля пожала плечами – дала понять, что претензия Веры некорректна, а значит, обсуждению не подлежит.
– Как-то это все… манипуляции. Это все манипуляции, – добавила Королева со вздохом.
В ресторане было темно, как в церковном приделе. Свечи. Хрустящие скатерти. Море букетов. Море лепнины. Кессоны, расписанные красками. Тридцать первого утром Ульяна уезжала к сыновьям, а вот тридцатого решила закатить пирушку – «на двоих». Машина свернула со Староневского в переулок, мы вышли из теплого такси и по слякоти пробежали к парадному входу. При дверях стояла густая бархатная елка. Горели лампочки. Швейцар кланялся, и в золотых пуговицах мундира отражались огни. Официанты, крахмальные, будто платья на свадьбу, держались исключительно фотогенично (кажется, мысленно пребывая в чине дворецкого). Стояла библиотечная тишина. В клетке поскрипывал кенар. Чай подали в толстопузом заварнике, писанном красной сиренью. Ульяна перебирала белыми пальцами по бокалу, в котором не прерывался полет пузырьков. Лицо ее сияло. Оно всходило в оранжерейном мраке серебряной луной. «Я очень рада нашему знакомству. Каждая минута общения с тобой доставила мне безграничную радость». Мы чокнулись. Но, заметив, что я сама не своя от восхищения цветением засахаренного интерьера, она тут же добавила к произнесенному тосту: «Таня, это гипсокартон».