Город не принимает - Пицык Катя. Страница 33

Некоторые из животных находились, мягко говоря, в неудобных позах. Какой-то козел до неузнаваемости растянул позвоночник в шейном отделе, пытаясь достать до собственного члена, изогнувшись через правую ногу. Вероятно, желая у себя отсосать. Два зайца, подогнув головы к грудинам, теснились валетом в чем-то походящем на гроб. Большой кролик сидел, развалив ноги, как мастурбирующая женщина, и тупо глядел в собственное треснувшее пивное пузо. Художник знал анатомию как «Отче наш». Он мог бы лепить, даже ослепнув. Анатомия движения, равно как и анатомия покоя, были виртуозно вынесены вовне, сообщая о структуре тела на данный момент. Но, помимо этого, вовне была вынесена и анатомия усилия – зритель мог понять переживаемый животными дискомфорт или даже боль, боль на грани физической катастрофы, на грани гибели. От этого Регине и было страшно.

Сзади нас беленькая худосочная козочка стояла на передних ногах, упираясь в пол тонкими копытцами. Тело ее, будучи вертикально воздетым, находилось практически перпендикулярно земле. Подогнутые задние ноги упирались в стену на высоте полутора метров. То есть коза делала нечто вроде березки, только наоборот, не грудью к подбородку (как на физкультуре в школе), а затылком к спине. Можно себе представить, что она чувствовала! Холод в задних конечностях. Огустение крови в передних. Онемение таза. Давление в коленных суставах, готовых вот-вот соскочить с чашечек. Удушье. Неустойчивость. Малейшее дуновение – и тело козы могло ослушаться, не податься балансу, взять крен в совсем ненужную сторону – и перелома шеи не избежать.

– Господи… – прошептала Регина. – Такое впечатление, что сейчас упадет…

– Не ссы, мать. У нее в жопе кронштейн, – сказала Шилоткач.

– Что?

– Что, что… к стене прибита лошадка.

– Свет, ты не видишь разве, это коза?

– Она просто занимается йогой, – пояснила Женечка.

К нам подошел Олег.

– Вам, Женечка, нельзя на это смотреть, – он кивнул на мужские пенисы.

– А чё? – спросила Шилоткач. – Все как у тебя. – Света надула пузырь, который тут же лопнул, поддав вырождающимся клубничным газом прямо Олегу в лицо.

– Да тихо вы! И так ни фига не слышно…

– Для подкрашивания глазури, как и для ангобов, используют оксиды хрома, дающие зеленый цвет… и меди… Для какого? – спросила Анастасия Дмитриевна. – Не помните?

Все молчали.

– Для бирюзового, – ответила она сама себе.

– А вот есть там такой, мм… кролик… салатовый…

– Салатовый?

– Ну вон там, такой зеленоватый… оливковый… Этот цвет как получается?

Зандер улыбнулась. Серьги в ее ушах дрогнули.

– А это уже секреты мастера. Гарик? Ум? Как ты делаешь оливковый цвет? – от хитрости вокруг ее глаз сложились очень красивые морщинки. Скульптор молчал.

В эту секунду, когда она назвала его по имени, вот так запросто – Гарик, будто он был мальчиком из рок-группы, а не богом, я его и увидела. Увидела, как он стоял. В профиль к студентам. Глядя в пространство. Вислорукий, как обезьяна. Крепкий, тяжелый – не толстый, не оплывший, не раскачанный, а тяжелый. Высеченный из камня. Костоправ. Гоплит. Мясник. Осмирид. И горящие из него два лакированных глаза – две переспелые вишни в античном черепе, сочащиеся медовой слезой, – два бликующих глаза кого-то того, кто смотрел на мир из тяжелой туши, одетой в потную футболку с широкой горловиной.

В этот момент я уже знала, что пересплю с ним. Он не понравился мне. Да и как мог понравиться? Человек в резиновых сапогах. За сорок, яйцеголовый, живущий в дельте реки, обвязанный фартуком, выпачканным гипсом и пластилином. Когда он мылся? Кто знает. Раздеться? Вдохнуть его запах? Разве это возможно? Представить такое я не могла. Но в чем-то неназванном, в чем-то вроде пластов времени произошел тектонический сдвиг, и слой прозрачного будущего слегка наполз на непроницаемое настоящее – ощущение физической близости между нами уже находилось здесь. Оно пришло в эти комнаты раньше, чем секс. Я понимала, что видимое мною сейчас, включая козлов, битые конечности и колбы с пигментами, – картина, привычная глазу той Тани Козловой, которой я стану. И испытала влечение. Влечение не к мужчине, а к собственному будущему, к собственному пути, нащупанному вот так вот вдруг, без всякого труда, просто пойманному вслепую, даже не наугад, а случайно! – вечно ускользающий в небытие, горячий, жирный и изворотливый хвост судьбы просто так вляпался в мои без дела растопыренные пальцы, и я сжала их прежде, чем поняла зачем. Такие накладки случались в моей жизни еще, но к тридцати все реже и реже, а после совсем перестали – видимо, за некоторой гранью человек теряет способность ловить скользкую рыбу руками и вступает в эпоху будильника, сетей и труда. Но тогда, в двадцать лет, я посмотрела на Гарика и поняла, что мы – будущие любовники. Про это понял и кот, подвизавшийся при мастерской крысоловом. Старый, бородатый, прокуренный и засаленный, как гимнастерка, он прошел мимо, запрыгнул на козлы, заваленные кистями и шпателями, лизнул лапу, приуселся и посмотрел мне в глаза. Будучи представителем мира живущих во времени, устроенном как-то иначе, чем линейно, он узнал меня. И высокомерно не поздоровался.

Зандер попросила спуститься и подождать у парадной. «Парадная» была разбита в хлам. Ступени крыльца проедал могильный лишай. В эмалированную миску, оставленную для собак, падал жидкий снег – прямиком в почерневшие остатки еды. В сугробе размокали бычки. Мокрый угол вмерзшей цветной газеты, высвободившись из-под стаявшего льда, трепался на ветру. Между окнами второго этажа зияло несколько четких выбоин, пять или шесть. Военных времен или нынешних – оставалось только гадать. Традиционный охристый желтый, которым закрашивают весь нелицевой Петербург, на доме Строкова почему-то зацвел зеленцой. Местами стены опаляла ржавчина. То есть здание выбивалось из общего ряда, как мертвый зуб, хранящий в себе мумию нерва, захлебнувшегося гноем еще лет сорок назад. Это было слишком даже для человека, привычного к питерским подворотням. Дом стоял буквой «Г». И впечатление усугублялось тем, что левую границу двора образовывала стена соседнего дома, которого, собственно, больше уже и не было. От него осталась только эта одна стена. Толщиной не более метра. Облупленная особенно откровенно – желтый слой кожи, отпав большими кусками, обнажал мышечную массу красного кирпича.

Просто стена. Как в кино про бомбежку. Даже с какими-то нишами для нимф или муз. С дырами под окна и дверь. Она торчала остро, вторгаясь в бессознательное напролом, через лобную кость, должно быть используя энергию и силу инерции той бомбы, которая при неизвестных обстоятельствах поддала ей когда-то с высоты прямо в самый хребет. Стена грубо разламывала интимный компромисс между бесконечной грудой несостоявшейся пока любви и куцей, как двадцатисантиметровая линейка, дистанцией жизненного пути. Стена могла бы разбередить в душе панический страх. Но нам, молодым, разве что было немного не по себе. Мы чувствовали себя детьми, подглядывающими без разрешения мамы в окно на оркестр и соседа в гробу.

Шилоткач выбила сигарету из пачки.

– Пиздец, – сказала она, рассматривая стену. – Просто пиздец. Если б я здесь жила, я бы повесилась.

– Если бы, Светлана, вы здесь жили, вы бы продали квартиру и открыли бы в Архангельске ночной клуб.

Олег дал Шилоткач прикурить, прикрывая зажигалку от ветра.

– Им в Архангельске не нужен ночной клуб, – сказал Юра. – У них там есть краеведческий музей.

Мы засмеялись.

– Валим, – сказал Олег.

– А Настасья? Она же просила подождать.

– Потом спросим, чего она хотела. Пусть они подождут, – Олег кивнул в сторону кучки отличников и тех, кто всегда подмыливался к ним в актив.

Мы подошли сказать, что уходим. Еромче всех выступала Надя Косых.

– Буэ-э-э, буэ-э-э… – Надя сгибалась, хватаясь за живот, изображая безудержную рвоту. – Какой-то маньяк. Хочется помыться. Меня тошнит.

– Некоторых тошнит от правды, – заметил кто-то.