Мир всем - Богданова Ирина. Страница 29
На пятачке у надгробия снова стояли люди, и их общность дарила особенное чувство сопричастности к чему-то нужному и важному. Пожилой мужчина в ватнике, раскрыв молитвенник, нараспев читал по-старославянски. Две старушки прилаживали к постаменту пышные бархатные розы. Высокая женщина в платке стояла неподвижно и скорбно, как будто её саму отлили из бронзы. Мне казалось очень важным, чтобы мама с бабушкой увидели меня в эту минуту. Я подошла вплотную к постаменту, сняла варежку и коснулась ладонью ледяного гранита.
— Мамуля, бабуся, я помню о вас и люблю. Спите спокойно, мои дорогие, у меня всё хорошо.
Мы стесняемся выразить вслух затаённое на сердце, но здесь, рядом с фигурой Спасителя, слова любви произнеслись сами собой, с верой, что именно с этого места они будут услышаны там, на небесах, в холодном безмолвии нарождающейся ночи.
Старушки с розами перекрестились и ушли. Коренастая девушка с заплаканными глазами встала на колени прямо в снег и покаянно опустила голову. Я услышала негромкой шёпот:
— Господи, прости. Не ведала, что творила.
Поклонившись, я повернулась, чтобы уйти, как вдруг та женщина, что стояла неподвижно, широко шагнула в мою сторону.
— Тоня?
Я остановилась и всмотрелась в её лицо с тёмными кругами под глазницами и глубокими морщинами вокруг рта. Тоней меня называли только близкие, но эту женщину я определённо не знала, хотя блокада порой меняла людей до неузнаваемости. Её губы шевельнулись в бледном подобии улыбки:
— Не узнаёшь? Верно. Меня трудно узнать. Я мама Лены Воронцовой.
В моих мыслях пронеслись воспоминания о самой красивой девочке нашего класса, умнице и отличнице. Когда Лена шла по коридору, под её взглядом краснели даже отъявленные хулиганы, а все окрестные мальчишки мечтали нести её портфель или сделать любую глупость, лишь бы увидеть взмах густых ресниц, окружавших глаза-звёзды.
Кажется, маму Лены звали Серафима Яковлевна. Однажды я приходила к ним домой, и Серафима Яковлевна угощала меня компотом из сухофруктов и овсяным печеньем. В последнем классе семья Лены переехала на Охту, и больше мы не виделись.
Я подошла:
— Здравствуйте, Серафима Яковлевна. Теперь узнала. Не обижайтесь, война нас всех поменяла.
— Твоя правда, Тоня.
Она оперлась на мою руку, и мы медленно пошли по дорожке. Она то и дело спотыкалась. Я понимала, что надо спросить про Лену, но судя по почерневшему от горя лицу мамы, ответ угадывался без слов.
— Тоня, помнишь, как Леночка потеряла в грязи калошу и вы пытались её достать? — вдруг спросила Серафима Яковлевна.
— Конечно, помню. Мы тогда перепачкались, как две свинюшки, и маме пришлось ночью стирать моё пальто и штопать чулки на коленках. Мне тогда здорово влетело.
— А я Лену не ругала. — Голос Серафимы Яковлевны звучал безжизненно. — Я её никогда не ругала. И сейчас не ругаю. Бесполезно.
Я захлебнулась холодным воздухом:
— Так Лена жива?
— Жива. Но знаешь, иногда я думаю, что лучше бы умерла.
Пока мы с Серафимой Яковлевной дошли до трамвайной остановки, совсем стемнело. Кутаясь в воротники, редкие прохожие тенями проходили мимо. Остановка освещалась единственным фонарём, и свет выхватывал стальные нити рельс и часть здания на противоположной стороне улицы.
Чтобы задать вопрос, мне пришлось собраться с духом:
— Что случилось с Леной? Я могу помочь?
— Никто не может помочь. Только она сама. Да Лена с тобой и разговаривать не станет, — Серафима Яковлевна махнула рукой в овчинной варежке. — Пьёт она.
— Пьёт? Не может быть! — Я не могла поверить в сказанное. — Лена ведь умная, красивая. Как же так? Почему?
— Война покорёжила.
На остановку приехал мой трамвай, но я не поехала, а осталась стоять вместе с Серафимой Яковлевной.
Она отодвинулась подальше от фонаря и посмотрела поверх моей головы в чёрную перспективу Международного проспекта:
— Леночка в первые месяцы войны ушла на фронт зенитчицей. Сперва держали оборону со стороны больницы Фореля, у Кировского завода, а потом перебросили на Ладогу. Иногда ей удавалось передать мне несколько сухарей или пачку концентрата из сухпайка. Её помощью я и выжила. А зачем? — последняя фраза слилась с тоскливым воем ветра. — Её комиссовали по ранению, год назад. Сказали, ничего опасного, но надо время на выздоровление. Тут и понеслось. Сперва несколько раз в неделю приходила подвивыпивши, потом чаще, а тут ещё какое-то письмо получила, закаменела вся, ну и понеслось. Ты бы её видела! Не поверишь, по канавам валяется, если дружки под руки домой не приведут. Я уж и плакала, и на коленях перед ней стояла — всё бесполезно. Одна надежда на Бога осталась. Как думаешь, поможет?
Я погладила её по рукаву и честно призналась:
— Не знаю.
— Вот и я не знаю, но больше ничего сделать не могу.
Пока мы разговаривали, пошёл снег. Мелкие снежинки колючими иголками кололи лоб и щёки.
Серафима Яковлевна поправила платок на голове и глухо призналась:
— Я ведь неверующая была. Как на заводе в партию вступила, все материны иконы изничтожила. Помню, последнюю, с Богородицей, кинула в печку, а она от огня коробится и вроде как плачет. Может, Ленкина беда мне наказание? Может, это я виновата, когда вот так, в печку то, что деды-бабки пуще глаза берегли? Вот и вымаливаю прощение. — Она вздохнула. — Спасибо тебе, Тоня, что выслушала. Мне толком и поговорить не с кем, со знакомыми стыдно, соседи сперва сочувствовали, а теперь им Ленкины пьянки так надоели, что не здороваются. Вот и гибнем вместе: она от пьянки, я от горя.
Подошедший трамвай увёз Серафиму Яковлевну. Чтобы согреться, я потопала ногами и похлопала руками по бокам. В голове проносились воспоминания о школе. Вот мы собираем металлолом, и Лена с весёлым задором тащит в обнимку огромный самовар с помятым боком. А вот она в красном галстуке так читает со сцены стихи о героях Гражданской войны, что учительница русского и литературы украдкой плачет.
Спиться — значит потерять себя, свою душу, свой мир. Я много видела спившихся на станциях и полустанках. Трясущиеся и жалкие, они играли на гармошках, провожая эшелоны, стучали кружками в пивных, с пьяной злостью проклинали день, когда появились на свет, и ненавидели тех, кто пытался вытащить их из трясины. Представить гордость школы Лену в непотребном виде я не могла. Общение с Серафимой Яковлевной оставило тягостное впечатление. Невозможность помочь всегда теребит совесть тягостными мыслями.
На кладбище я больше не встречала Серафиму Яковлевну, но нет-нет да и вспоминала её застывшую позу с покаянно опущенной головой.
Через много лет, в начале шестидесятых, я увидела маму Лены около Елисеевского магазина. Шли летние каникулы. Тёплый день наполнил Невский проспект пёстрой толпой пешеходов. Шурша шинами по разогретому асфальту, мимо проезжали автобусы и легковушки. В Екатерининском садике пышно цвели кусты сирени. Бронзовая императрица Екатерина Вторая со скипетром в руке снисходительно взирала на суету у подножия её монумента.
Серафима Яковлевна копалась в сумке, перекладывая свёртки с продуктами. Рядом стояла девочка лет десяти и нетерпеливо переспрашивала:
— Бабушка, ты скоро?
Девочка была тоненькая, длинноногая, удивительно похожая на Лену в детстве.
Я подошла:
— Серафима Яковлевна? Вы помните меня? Я Тоня. Сразу после войны мы виделись с вами у могилы генеральши Вершининой.
— Тонечка! Ну конечно! — Просияв, Серафима Яковлевна защёлкнула замочком сумки и взяла девочку за руку. Хотя она постарела и поседела, но выглядела со спокойной уверенностью благополучного человека. — Как я рада тебя видеть! Пойдём, посидим в тенёчке.
Я любила бывать в Екатерининском садике: бездумно сидеть и смотреть на шахматистов с карманными шахматными досками, любоваться стройным зданием Александринского театра с летящей навстречу судьбе квадригой могучих коней Аполлона на портике над белоснежной колоннадой. Сразу за театром — моя любимая улица Зодчего Росси, завораживающая идеальными пропорциями вечной классики форм и цвета.