Красный ошейник - Руфен Жан-Кристоф. Страница 19

– А он вам больше не присылал писем?

– Нет, с тех пор ни одного.

– Вы сообщили ему о рождении сына?

– Когда Жюль родился, я ему написала. А немного погодя мне даже удалось сфотографироваться в городе. Не знаю, получил ли он снимок.

На этот раз, несмотря на все усилия, Валентина не могла сдержать слезы. Они текли по лицу, как капли дождя по сухому дереву. Она спохватилась не сразу. Утерла слезы салфеткой, а затем продолжила, глядя Лантье прямо в глаза:

– Уверяю вас, я никогда не переставала думать о нем. Я любила его. Только его. Мечтала о нем. Иногда зимней ночью я выходила на мороз без пальто, даже не чувствуя холода, и выкрикивала его имя, как будто он мог появиться в саду, вернуться ко мне. Я закрывала глаза и чувствовала его дыхание, запах… Вы, наверное, думаете, что я сумасшедшая…

Лантье потупился. Отчаяние влюбленной женщины всегда рождает у мужчин ощущение, что в силе чувства они здорово уступают слабому полу.

– Когда вы узнали, что он вернулся с войны?

– Только когда случился этот скандал и его арестовали.

Пьяные один за другим покидали бар. В дверной проем заглянула официантка, пытаясь понять, не пора ли подать счет.

– Я полагаюсь на вас, – сказала Валентина, пристально глядя в глаза Лантье.

IX

Лантье ощутил, что, прежде чем перейти к последнему этапу следствия, ему необходимо как следует прогуляться.

Он поднялся на рассвете и направился на север, туда, где начинался большой лес, тянувшийся до самого Буржа.

Там росли в основном дубы, самые старые были посажены еще в эпоху Людовика XIV. Он шел по лесным дорожкам, и ему открывались неожиданные виды. Путаница стволов вдруг на миг уступала место прямолинейной просеке, казалось идущей до самого горизонта. Это вторжение человеческой воли в хаос природы напоминало зарождение определенной идеи в сумятице спутанных мыслей. Дважды вдруг возникала перспектива – световой коридор, приводивший в порядок предметы (как и мысли) и позволявший видеть далеко. И в обоих случаях этот светящийся коридор быстро исчезал. Стоило вновь пуститься в путь, стоило разуму включиться в движение, видение пропадало, если вы не озаботились тем, чтобы закрепить его в памяти или на бумаге.

Прогулка по такому лесу – мощный стимул для размышления. Лантье это было необходимо. Он думал о деле, удерживавшем его здесь, а еще об ожидавшей его жизни, о том новом этапе, который предстояло пережить, расставшись с армией. Он думал о войне, которая с этими последними расследованиями заканчивалась для него во второй раз. Чтобы дать последний приют погибшим солдатам, на полях сражений разбили кладбища, такие же прямолинейные, как эти просеки. Только посеянным там зернам не суждено было прорасти.

В самой чаще он обнаружил пруд и обошел его. Ему встретились охотники, бродившие по лесу в преддверии начала сезона. С ними были собаки, которые порывались обнюхать Лантье. Он подумал, что собаки – единственные спутники, не нарушающие одиночества. Вспомнив о Вильгельме, он подумал, что Морлаку в постигшем его несчастье повезло – его неотступно сопровождает собака. И рассердился, что тот совершенно не ценит этого.

Потом он спустился к засеянному ячменем полю, над которым колыхалось море светлых колосьев. Лантье набрел на пыльную дорогу, ведущую к городу. Не прошел он и двухсот метров, как заметил, что к нему направляется велосипедист. Это был Габар.

– Я искал вас, – сказал он. – Мне сказали, что вы где-то здесь.

С одиночеством было покончено. Толкая перед собой велосипед, жандарм зашагал рядом с Лантье. Он принялся выкладывать, что удалось узнать.

Этот тип такой же верный, как и Вильгельм, решил Лантье. Но все же прогуливаться с жандармом – это совсем не то…

* * *

Дюжё проклинал следователя, который потребовал, чтобы он покинул кабинет и охранял тюрьму снаружи. Что за дурацкая идея допрашивать заключенного вне камеры, устроившись в его, Дюжё, кабинете! Ладно, это последний день. Заключенному предстоит подписать протокол и выслушать решение. И все же дурацкая затея… Расследование затянулось, и если дело примет дурной оборот, Дюжё непременно будет настаивать на том, что он тут ни при чем…

Лантье сидел за столом, а подсудимый – напротив на стуле с вертикальными перекладинами, у которого недоставало одного подлокотника.

– Морлак, я тут поразмыслил. Позвольте сказать вам следующее: эти ваши соображения о гуманизме не слишком хорошо продуманы.

– Вы о чем?

– Вся эта история с братанием, организованный вами мятеж, окончание войны…

– Ну?..

– Так, по-вашему, это и есть гуманизм? Братание против ненависти и тому подобное.

– Ну да….

– Так вот, мне это кажется несколько куцым. Гуманизм – это также значит иметь идеал и сражаться за него. Вы выступали за мир, потому что не верили в эту войну. Вы против национальной идеи и против буржуазного правительства. Я прав?

Морлак был несколько растерян. Он не ожидал, что разговор повернется так, и держался крайне осторожно.

– Но, – продолжал следователь, – если бы речь шла о борьбе за идеалы, которые вы разделяете, вы, как мне кажется, были бы согласны воевать. Разве вы не ликовали, когда русские революционеры в октябре взяли власть в свои руки?

– Да.

– И вы призвали к братанию, когда они убили царя и его семью?

– Это цена, которую пришлось заплатить, чтобы помешать победе реакции.

– А, вот оно! Цена, которую пришлось заплатить…

Лантье встал и повернулся к окну, сцепив руки за спиной.

– Оставим эту тему. Уверен, это долгий разговор.

Он развернулся и пристально взглянул на заключенного.

– Я лишь хотел, чтобы было ясно. Мы исповедуем разные ценности, мы верим в разные идеалы. Но мы оба, и вы и я, – мы солдаты.

– Как скажете. И что?

– А то, что, как мне кажется, сделанное вами, то, за что я должен вас судить, с точки зрения вашей борьбы является ошибкой.

Морлак явно удивился.

– Ошибкой и, если позволите, слабостью. Ваш поступок никак не соответствует тому сражению, которое вы ведете и которое, напомню вам, не мое сражение.

– Я не понимаю, о чем вы.

– Не понимаете. Ну ладно, вернемся к фактам. – Лантье сел и открыл лежавшую на столе папку. – «Четырнадцатого июля тысяча девятьсот девятнадцатого года, – прочел он, – в половине девятого утра, когда готовилось шествие по бульвару Дантона, Жак Морлак подошел к официальной трибуне, где рядом с господином Эмилем Леганером, префектом департамента, уже заняли места должностные лица. Вышеназванный Морлак – ветеран войны, выходец из крестьянской семьи, пользующейся уважением в здешних местах. Учитывая его ранения и орден Почетного легиона за боевые заслуги, жандарм, несший караул возле официальной трибуны, не счел возможным ему препятствовать».

Морлак пожал плечами. Взгляд его был устремлен куда-то вдаль.

– «Приблизившись к господину префекту, вышеупомянутый Морлак остановился менее чем в трех шагах от официальной трибуны. Среди почетных гостей воцарилось молчание. Вышеназванный Морлак громко обратился к властям. Он назвал свое имя и воинское звание…»

Лантье поднял глаза, чтобы удостовериться, что заключенный его слушает.

– «…и без запинок произнес следующую речь, видимо заранее обдуманную и выученную наизусть: „За образцовое поведение на Восточном фронте присутствующий здесь рядовой Вильгельм, не побоявшийся атаковать болгарского солдата, между тем имевшего мирные намерения, заслуживает самого высокого признания Отечества“».

На лице Морлака появилась грустная улыбка.

– «Затем, взяв орденский крест, вышеназванный Морлак добавил следующее: „Рядовой Вильгельм, именем президента Республики объявляю вас членом ордена позора, который вознаграждает слепое насилие, подчинение мощным и наиболее зверским инстинктам. Отныне вы кавалер ордена Почетного легиона“.

Прицепив орденский крест к ошейнику своей собаки, он отдал честь и развернулся, чтобы присоединиться к шествию. В этот момент первые колонны уже приблизились к трибуне. Вышеназванный Морлак двинулся во главе колонны, а перед ним шла его собака с нелепым украшением».