Гений - Слаповский Алексей Иванович. Страница 35

– Они тоже животные.

– Даже рыбы? – с неожиданным интересом спросила Ульяна.

– Конечно.

– Больше говорить не о чем? – прекратил пустяки старший Поперечко. – Лучше скажи, солдат, сколько тут твоих и какое у вас вооружение?

Он, конечно, не надеялся на правдивый ответ, но неожиданно получил его.

– Нас пока мало, – сказал Евгений. – Народная дружина только формируется, это мое поручение. Вооружения пока нет, но со временем, я думаю, дадут.

– А что лучше, пистолет или ружье? – тут же спросил Нитя.

– Все зависит от цели использования.

– А если два человека, один с пистолетом, другой с ружьем, кто кого раньше убьет?

– Помолчи, Нитя! – приказал старший Поперечко, почуявший возможность заслужить не только одобрение Вяхирева, но и благодарность за ценные сведения. – И где вы базируетесь? Дружина ваша?

– Можем хоть здесь.

– А точнее?

Но тут важную беседу прервали.

Плачущий голос закричал на всю улицу:

– Убийцы! Вы все убийцы!

Это кричала Леся. Она узнала о гибели своего жениха из телевизора. Включила его, чтобы посмотреть любимую передачу «Модный приговор», где обыкновенных женщин наряжают и делают элегантными красавицами. Лесе это было очень близко, ей рано дали понять, что она слишком рослая и не очень привлекательная. «Ростом дылдовата, а рожей бульбовата», – огорченно говаривал ее отец; для молодых современных читателей поясним, что слово дылда означает – «очень высокий человек», а бульба на многих славянских языках и диалектах – картошка. Леся понимала, что отец страдает из-за ее некрасивости. Может, поэтому и ушел из семьи, когда Лесе не было еще десяти лет. Мать пожелала ему на дорожку сдохнуть в ближайшее время и, оставшись одна, злилась на Лесю, на весь божий мир, начала крепко попивать, и то, что она сулила мужу, пало на нее: умерла. Подруги жалели Лесю, но и завидовали ей: она осталась в пятнадцать лет полной хозяйкой сама себе, могла делать что хотела. Правда, хотеть ей было некогда, надо было кормиться, и Леся, не закончив школу, пошла работать на кухню большой столовой, взяла ее туда родственница, сначала просто помогалкой – подать, принести, унести, потом поставили к плите, и выяснилось, что Леся неплохо готовит, при этом отдельно ценно, что не зовет никого в помощь, когда надо передвинуть десятилитровую кастрюлю с борщом или принести из подсобки двухпудовый мешок с крупой.

Она работала сменами, два полных дня на кухне, два дня дома. И в эти свободные дни, вернее, вечера, у Леси царило веселье. Понимая, что от парней она не добьется любви внешностью, Леся поставила на щедрость и не прогадала. Она дарила первый опыт пятнадцати-, шестнадцатилетним юношам, и ей понравилось быть чем-то вроде крестной матери. Она так и говорила, видя выросших, оперившихся под ее крылом и вылетевших оттуда птенцов, прогуливающихся с невестами или уже с молодыми женами: «Вон мой крестник идет!» Зато другие девушки и женщины ее не ревновали – взрослых чужих мужчин она не трогала. Иногда некоторые из ее крестников возвращались – вечное человеческое неосуществимое желание дважды войти в первую воду, повторить открытие уже открытой Америки. Леся знала, что ничего хорошего из этого не получится, и со смехом, с шутками отбивалась. Серьезных отношений никто не предлагал, и Леся привыкла, что она одна, что ей уже двадцать пять, двадцать шесть, двадцать семь, впереди еще два-три года, когда можно на что-то надеяться, а потом… Что потом, про это лучше не думать.

Когда к ней ввалилась компания друзей Степы и сам Степа, она не собиралась долго их терпеть: час-другой пусть поугощаются, а потом проваливают. Но разглядела Степу, которого раньше видела только издали, заинтересовалась, уединилась с ним в комнате, запиравшейся на ключ, чтобы спокойно поговорить, и через три минуты поняла, что полюбила его так, как никогда никого не любила. Ее восхитило в нем то, что он был одновременно и мощный и беззащитный, и смелый и робкий, и смышленый и глуповатый, и себе на уме и простой. Такого сколько ни крести в том смысле, в котором Леся крестила своих новобранцев, он все равно будет вечным девственником, для него каждый раз будет как первый, он тот редкий человек, который, сколько ни живет – не привыкает к жизни, то есть вечно новый. Леся и сама была такой. Она даже не спросила, как обычно, есть ли у него девушка. Впрочем, смутно помнила какие-то слухи о какой-то красотке из замирного Грежина, но разрешила себе не думать о ней, взяла юношу в кои-то веки не потому, что он этого хотел, а потому, что она этого хотела.

И вообще все изменилось. Леся до этого не уважала девушек, цепляющихся за парней, тех, кто шантажировал будущим ребенком, но, когда узнала, что беременна, поняла, что на все готова, лишь бы Степа стал ее мужем. Упрекала себя за бессовестность, говорила себе, что только навредит, но не могла удержаться, писала Степе, звонила ему, грозила скандалом, совсем потеряла стыд, но потеряла с наслаждением и с чувством правоты. Ждала лета с нетерпением, досрочно ушла в декретный отпуск, чтобы не навредить здоровью будущего сына. В здравые минуты пыталась себя образумить, глядя на свое отражение в зеркале, на широкое свое лицо, рябое от природы и пятнистое от токсикоза: ведь не любит он тебя, Леська, и никогда не полюбит, не сходи с ума, не порти жизнь человеку. Но тело пело наперекор разуму: он мой, мой, мой! Хочет, не хочет, а мой! Вместе с ребенком. Потому что – а как же иначе? Его часть во мне, а сам он не во мне, не мой? Это неправильно!

И вот она сидела, смотрела передачу «Модный приговор», поглаживала живот, пила уже третью чашку чая с лимоном, с утра захотелось сладкого чая, и именно с лимоном, и все не могла напиться, и вот передача кончилась, пошли новости. Тут-то и сообщили. Показали, назвали имя и фамилию.

Леся некоторое время сидела неподвижно. Она боялась, что, если сейчас встанет, потеряет равновесие и упадет, и навредит ребенку. Но потом все же потихоньку встала и пошла из дома, держась за стены и косяки. Она не могла находиться там, где находился телевизор, – будто в одном доме с трупом. Вышла и села на крыльцо. Но и тут долго не оставалась, хотелось туда, где люди. Не для того, чтобы найти у них утешение, а чтобы быть на виду, если с ней что-то случится – потеряет сознание или вдруг настолько помутится рассудок, что начнет биться головой о землю (ей этого очень хотелось), и это опять-таки повредит ребенку.

Встала, медленно пошла к калитке.

У забора был небольшой штабель бревен, которые когда-то для чего-то привез да так и не пустил в дело ее пропавший отец. Бревна от времени стали светлосерыми и гладкими, на них Леся иногда сидела с соседками, щелкая семечки.

Она осторожно села на эти бревна, прислонилась спиной к теплому забору, пощупала живот, словно проверяя, на месте ли, и тихо сказала:

– Господи, да не хотел ты за меня, и не надо бы. Дурак какой-то. Что я, съела бы тебя? В суд бы подала? Родила бы одна, не я первая, не я последняя. Захотел бы посмотреть на ребенка – пожалуйста. Нет – твое дело. Дурак какой-то. Ну, наехала я на тебя, обнаглела немножко, а ты что, женщин не знаешь? Мы без этого не можем. Самый умный из мужчин знаешь кто? Кто смеется. Ему хоть ты что, а он смеется. А ты как дурак какой-то. Зачем ты это сделал?

Леся говорила это, сама себя не слыша, с застывшим взглядом, раскачиваясь.

Но вот что-то услышала, повернула голову.

Увидела молодых людей, включая старшего Поперечко, одного из своих крестников. И какой-то военный среди них. Из-за этого ей и остальные показались военными, вернее, имеющими отношение к той войне, которая идет неподалеку и о которой она в счастливые, хоть и трудные месяцы своей беременности начисто забыла. А ведь именно война виновата в смерти Степы, а не он сам. Они, ничего не сделавшие для того, чтобы война прекратилась, тоже виноваты.

Вот она и закричала, не в силах стерпеть своей боли:

– Убийцы! Вы все убийцы! – имея в виду и их, и всех остальных вообще, в том числе этот страшный надгробный телевизор, который разогревает войну каждый день, потому что она его кормит. Отключи его от электричества, все равно будет работать, подпитываемый войной.